Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Жена взглядывала на него с беспокойством и покачивала головою.

Когда он раз отвернулся, она кивнула мне на него украдкой.

— Как здоровье Натальи Николаевны?

Она дома? — спросил я озабоченную Анну Андреевну.

— Дома, батюшка, дома, — отвечала она, как будто затрудняясь моим вопросом. 

— Сейчас сама выйдет на вас поглядеть.

Шутка ли!

Три недели не видались!

Да чтой-то она у нас какая-то стала такая, — не сообразишь с ней никак: здоровая ли, больная ли, бог с ней!

И она робко посмотрела на мужа.

— А что? Ничего с ней, — отозвался Николай Сергеич неохотно и отрывисто, — здорова.

Так, в лета входит девица, перестала младенцем быть, вот и все.

Кто их разберет, эти девичьи печали да капризы?

— Ну, уж и капризы! — подхватила Анна Андреевна обидчивым голосом.

Старик смолчал и забарабанил пальцами по столу.

«Боже, неужели уж было что-нибудь между ними?» — подумал я в страхе.

— Ну, а что, как там у вас? — начал он снова. 

— Что Б., все еще критику пишет?

— Да, пишет, — отвечал я.

— Эх, Ваня, Ваня! — заключил он, махнув рукой. 

— Что уж тут критика!

Дверь отворилась, и вошла Наташа.

Глава VII

Она несла в руках свою шляпку и, войдя, положила ее на фортепиано; потом подошла ко мне и молча протянула мне руку.

Губы ее слегка пошевелились; она как будто хотела мне что-то сказать, какое-то приветствие, но ничего не сказала.

Три недели как мы не видались.

Я глядел на нее с недоумением и страхом.

Как переменилась она в три недели!

Сердце мое защемило тоской, когда я разглядел эти впалые бледные щеки, губы, запекшиеся, как в лихорадке, и глаза, сверкавшие из-под длинных, темных ресниц горячечным огнем и какой-то страстной решимостью.

Но боже, как она была прекрасна!

Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее такою, как в этот роковой день.

Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая, еще только год тому назад, не спускала с меня глаз и, шевеля за мною губками, слушала мой роман и которая так весело, так беспечно хохотала и шутила в тот вечер с отцом и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку и вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.

Раздался густой звук колокола, призывавшего к вечерне.

Она вздрогнула, старушка перекрестилась.

— Ты к вечерне собиралась, Наташа, а вот уж и благовестят, — сказала она. 

— Сходи, Наташенька, сходи, помолись, благо близко!

Да и прошлась бы заодно.

Что взаперти-то сидеть?

Смотри, какая ты бледная; ровно сглазили.

— Я… может быть… не пойду сегодня, — проговорила Наташа медленно и тихо, почти шепотом. 

— Я… нездорова, — прибавила она и побледнела как полотно.

— Лучше бы пойти, Наташа; ведь ты же хотела давеча и шляпку вот принесла.

Помолись, Наташенька, помолись, чтобы тебе бог здоровья послал, — уговаривала Анна Андреевна, робко смотря на дочь, как будто боялась ее.

— Ну да; сходи; а к тому ж и пройдешься, — прибавил старик, тоже с беспокойством всматриваясь в лицо дочери, — мать правду говорит.

Вот Ваня тебя и проводит.

Мне показалось, что горькая усмешка промелькнула на губах Наташи.

Она подошла к фортепиано, взяла шляпку и надела ее; руки ее дрожали.

Все движения ее были как будто бессознательны, точно она не понимала, что делала.

Отец и мать пристально в нее всматривались.

— Прощайте! — чуть слышно проговорила она.