А я только что было хотел рассказать одно прелестнейшее и чрезвычайно любопытное приключение.
Расскажу его вам в общих чертах.
Был я знаком когда-то с одной барыней; была она не первой молодости, а так лет двадцати семи-восьми; красавица первостепенная, что за бюст, что за осанка, что за походка!
Она глядела пронзительно, как орлица, но всегда сурово и строго; держала себя величаво и недоступно.
Она слыла холодной, как крещенская зима, и запугивала всех своею недосягаемою, своею грозною добродетелью.
Именно грозною.
Не было во всем ее круге такого нетерпимого судьи, как она.
Она карала не только порок, но даже малейшую слабость в других женщинах, и карала безвозвратно, без апелляции.
В своем кругу она имела огромное значение.
Самые гордые и самые страшные по своей добродетели старухи почитали ее, даже заискивали в ней.
Она смотрела на всех бесстрастно-жестоко, как абесса средневекового монастыря.
Молодые женщины трепетали ее взгляда и суждения.
Одно ее замечание, один намек ее уже могли погубить репутацию, — уж так она себя поставила в обществе; боялись ее даже мужчины.
Наконец она бросилась в какой-то созерцательный мистицизм, впрочем тоже спокойный и величавый… И что ж?
Не было развратницы развратнее этой женщины, и я имел счастье заслужить вполне ее доверенность.
Одним словом — я был ее тайным и таинственным любовником.
Сношения были устроены до того ловко, до того мастерски, что даже никто из ее домашних не мог иметь ни малейшего подозрения; только одна ее прехорошенькая камеристка, француженка, была посвящена во все ее тайны, но на эту камеристку можно было вполне положиться; она тоже брала участие в деле, — каким образом? Я это теперь опущу.
Барыня моя была сладострастна до того, что сам маркиз де Сад мог бы у ней поучиться.
Но самое сильное, самое пронзительное и потрясающее в этом наслаждении — была его таинственность и наглость обмана.
Эта насмешка над всем, о чем графиня проповедовала в обществе как о высоком, недоступном и ненарушимом, и, наконец, этот внутренний дьявольский хохот и сознательное попирание всего, чего нельзя попирать, — и все это без пределов, доведенное до самой последней степени, до такой степени, о которой самое горячечное воображение не смело бы и помыслить, — вот в этом-то, главное, и заключалась самая яркая черта этого наслаждения.
Да, это был сам дьявол во плоти, но он был непобедимо очарователен.
Я и теперь не могу припомнить о ней без восторга.
В пылу самых горячих наслаждений она вдруг хохотала, как исступленная, и я понимал, вполне понимал этот хохот и сам хохотал… Я еще и теперь задыхаюсь при одном воспоминании, хотя тому уже много лет.
Через год она переменила меня.
Если б я и хотел, я бы не мог повредить ей.
Ну, кто бы мог мне поверить?
Каков характер?
Что скажете, молодой мой друг?
— Фу, какая низость! — отвечал я, с отвращением выслушав это признание.
— Вы бы не были молодым моим другом, если б отвечали иначе!
Я так и знал, что вы это скажете.
Ха, ха, ха!
Подождите, mon ami, поживете и поймете, а теперь вам еще нужно пряничка.
Нет, вы не поэт после этого: эта женщина понимала жизнь и умела ею воспользоваться.
— Да зачем же доходить до такого зверства?
— До какого зверства?
— До которого дошла эта женщина и вы с нею.
— А, вы называете это зверством, — признак, что вы все еще на помочах и на веревочке.
Конечно, я признаю, что самостоятельность может явиться и совершенно в противоположном, но… будем говорить попроще, mon ami… согласитесь сами, ведь все это вздор.
— Что же не вздор?
— Не вздор — это личность, это я сам.
Все для меня, и весь мир для меня создан.
Послушайте, мой друг, я еще верую в то, что на свете можно хорошо пожить.
А это самая лучшая вера, потому что без нее даже и худо-то жить нельзя: пришлось бы отравиться.
Говорят, так и сделал какой-то дурак.
Он зафилософствовался до того, что разрушил все, все, даже законность всех нормальных и естественных обязанностей человеческих, и дошел до того, что ничего у него не осталось; остался в итоге нуль, вот он и провозгласил, что в жизни самое лучшее — синильная кислота.
Вы скажете: это Гамлет, это грозное отчаяние, — одним словом, что-нибудь такое величавое, что нам и не приснится никогда.
Но вы поэт, а я простой человек и потому скажу, что надо смотреть на дело с самой простой, практической точки зрения.
Я, например, уже давно освободил себя от всех пут и даже обязанностей.
Я считаю себя обязанным только тогда, когда это мне принесет какую-нибудь пользу.