Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

— Да! — отвечала она.

— Но это невозможно! — вскричал я в исступлении, — знаешь ли, что это невозможно, Наташа, бедная ты моя!

Ведь это безумие.

Ведь ты их убьешь и себя погубишь!

Знаешь ли ты это, Наташа?

— Знаю; но что же мне делать, не моя воля, — сказала она, и в словах ее слышалось столько отчаяния, как будто она шла на смертную казнь.

— Воротись, воротись, пока не поздно, — умолял я ее, и тем горячее, тем настойчивее умолял, чем больше сам сознавал всю бесполезность моих увещаний и всю нелепость их в настоящую минуту. 

— Понимаешь ли ты, Наташа, что ты сделаешь с отцом?

Обдумала ль ты это?

Ведь его отец враг твоему; ведь князь оскорбил твоего отца, заподозрил его в грабеже денег; ведь он его вором назвал.

Ведь они тягаются… Да что!

Это еще последнее дело, а знаешь ли ты, Наташа… (о боже, да ведь ты все это знаешь!) знаешь ли, что князь заподозрил твоего отца и мать, что они сами, нарочно, сводили тебя с Алешей, когда Алеша гостил у вас в деревне?

Подумай, представь себе только, каково страдал тогда твой отец от этой клеветы. Ведь он весь поседел в эти два года, — взгляни на него!

А главное: ты ведь это все знаешь, Наташа, господи боже мой!

Ведь я уже не говорю, чего стоит им обоим тебя потерять навеки!

Ведь ты их сокровище, все, что у них осталось на старости.

Я уж и говорить об этом не хочу: сама должна знать; припомни, что отец считает тебя напрасно оклеветанною, обиженною этими гордецами, неотомщенною!

Теперь же, именно теперь, все это вновь разгорелось, усилилась вся эта старая, наболевшая вражда из-за того, что вы принимали к себе Алешу.

Князь опять оскорбил твоего отца, в старике еще злоба кипит от этой новой обиды, и вдруг все, все это, все эти обвинения окажутся теперь справедливыми!

Все, кому дело известно, оправдают теперь князя и обвинят тебя и твоего отца.

Ну, что теперь будет с ним?

Ведь это убьет его сразу!

Стыд, позор, и от кого же?

Через тебя, его дочь, его единственное, бесценное дитя!

А мать?

Да ведь она не переживет старика… Наташа, Наташа!

Что ты делаешь?

Воротись!

Опомнись!

Она молчала; наконец, взглянула на меня как будто с упреком, и столько пронзительной боли, столько страдания было в ее взгляде, что я понял, какою кровью и без моих слов обливается теперь ее раненое сердце.

Я понял, чего стоило ей ее решение и как я мучил, резал ее моими бесполезными, поздними словами; я все это понимал и все-таки не мог удержать себя и продолжал говорить:

— Да ведь ты же сама говорила сейчас Анне Андреевне, может быть, не пойдешь из дому… ко всенощной. Стало быть, ты хотела и остаться; стало быть, не решилась еще совершенно?

Она только горько улыбнулась в ответ.

И к чему я это спросил?

Ведь я мог понять, что все уже было решено невозвратно.

Но я тоже был вне себя.

— Неужели ж ты так его полюбила? — вскричал я, с замиранием сердца смотря на нее и почти сам не понимая, что спрашиваю.

— Что мне отвечать тебе, Ваня?

Ты видишь! Он велел мне прийти, и я здесь, жду его, — проговорила она с той же горькой улыбкой.

— Но послушай, послушай только, — начал я опять умолять ее, хватаясь за соломинку, — все это еще можно поправить, еще можно обделать другим образом, совершенно другим каким-нибудь образом! Можно не уходить из дому.

Я тебя научу, как сделать, Наташечка.

Я берусь вам все устроить, все, и свидания, и все… Только из дому-то не уходи!..

Я буду переносить ваши письма; отчего же не переносить?

Это лучше, чем теперешнее.

Я сумею это сделать; я вам угожу обоим; вот увидите, что угожу… И ты не погубишь себя, Наташечка, как теперь… А то ведь ты совсем себя теперь губишь, совсем!

Согласись, Наташа: все пойдет и прекрасно и счастливо, и любить вы будете друг друга сколько захотите… А когда отцы перестанут ссориться (потому что они непременно перестанут ссориться) — тогда…

— Полно, Ваня, оставь, — прервала она, крепко сжав мою руку и улыбнувшись сквозь слезы. 

— Добрый, добрый Ваня!

Добрый, честный ты человек!

И ни слова-то о себе!