Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Ну, так чайку-то выпьешь, найди предлог благовидный, да и ступай.

А завтра непременно ко мне и все расскажи; да пораньше забеги.

Господи!

Уж не вышло ли еще какой беды!

Уж чего бы, кажется, хуже теперешнего!

Ведь Николай-то Сергеич все уж узнал, сердце мне говорит, что узнал.

Я-то вот через Матрену много узнаю, а та через Агашу, а Агаша-то крестница Марьи Васильевны, что у князя в доме проживает… ну, да ведь ты сам знаешь.

Сердит был сегодня ужасно мой, Николай-то.

Я было то да се, а он чуть было не закричал на меня, а потом словно жалко ему стало, говорит: денег мало.

Точно бы он из-за денег кричал.

После обеда пошел было спать.

Я заглянула к нему в щелку (щелка такая есть в дверях; он и не знает про нее), а он-то, голубчик, на коленях перед киотом богу молится.

Как увидала я это, у меня и ноги подкосились.

И чаю не пил и не спал, взял шапку и пошел В пятом вышел.

Я и спросить не посмела: закричал бы он на меня.

Часто он кричать начал, все больше на Матрену, а то и на меня; а как закричит, у меня тотчас ноги мертвеют и от сердца отрывается.

Ведь только блажит, знаю, что блажит, а все страшно.

Богу целый час молилась. как он ушел, чтоб на благую мысль его навел.

Где же записка-то ее, покажи-ка!

Я показал.

Я знал, что у Анны Андреевны была одна любимая, заветная мысль, что Алеша, которого она звала то злодеем, то бесчувственным, глупым мальчишкой, женится наконец на Наташе и что отец его, князь Петр Александрович, ему это позволит.

Она даже и проговаривалась передо мной, хотя в другие разы раскаивалась и отпиралась от слов своих.

Но ни за что не посмела бы она высказать свои надежды при Николае Сергеиче, хотя и знала, что старик их подозревает в ней и даже не раз попрекал ее косвенным образом.

Я думаю, он окончательно бы проклял Наташу и вырвал ее из своего сердца навеки, если б узнал про возможность этого брака.

Все мы так тогда думали.

Он ждал дочь всеми желаниями своего сердца, но он ждал ее одну, раскаявшуюся, вырвавшую из своего сердца даже воспоминания о своем Алеше.

Это было единственным условием прощения, хотя и не высказанным, но, глядя на него, понятным и несомненным.

— Бесхарактерный он, бесхарактерный мальчишка, бесхарактерный и жестокосердый, я всегда это говорила, — начала опять Анна Андреевна. 

— И воспитывать его не умели, так, ветрогон какой-то вышел; бросает ее за такую любовь, господи боже мой!

Что с ней будет, с бедняжкой!

И что он в новой-то нашел, удивляюсь!

— Я слышал, Анна Андреевна, — возразил я, — что эта невеста очаровательная девушка, да и Наталья Николаевна про нее то же говорила…

— А ты не верь! — перебила старушка. 

— Что за очаровательная?

Для вас, щелкоперов, всякая очаровательная, только бы юбка болталась.

А что Наташа ее хвалит, так это она по благородству души делает.

Не умеет она удержать его, все ему прощает, а сама страдает.

Сколько уж раз он ей изменял!

Злодеи жестокосердые!

А на меня, Иван Петрович, просто ужас находит.

Гордость всех обуяла.

Смирил бы хоть мой-то себя, простил бы ее, мою голубку, да и привел бы сюда.

Обняла б ее, посмотрела б на нее!

Похудела она?

— Похудела, Анна Андреевна.

— Голубчик мой!

А у меня, Иван Петрович, беда!

Всю ночь да весь день сегодня проплакала… да что!

После расскажу!

Сколько раз я заикалась говорить ему издалека, чтоб простил-то; прямо-то не смею, так издалека, ловким этаким манером заговаривала.