Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Сам зашел?

Звали?..

Она засыпала меня вопросами.

Лицо ее сделалось еще бледнее от волнения.

Я рассказал ей подробно мою встречу с стариком, разговор с матерью, сцену с медальоном, — рассказал подробно и со всеми оттенками.

Я никогда ничего не скрывал от нее. Она слушала жадно, ловя каждое мое слово. Слезы блеснули на ее глазах.

Сцена с медальоном сильно ее взволновала.

— Постой, постой, Ваня, — говорила она, часто прерывая мой рассказ, — говори подробнее, все, все, как можно подробнее, ты не так подробно рассказываешь!..

Я повторил второй и третий раз, поминутно отвечая на ее беспрерывные вопросы о подробностях.

— И ты в самом деле думаешь, что он ходил ко мне?

— Не знаю, Наташа, и мнения даже составить не могу. Что грустит о тебе и любит тебя, это ясно; но что он ходил к тебе, это… это…

— И он целовал медальон? — перебила она, — что он говорил, когда целовал?

— Бессвязно, одни восклицания; называл тебя самыми нежными именами, звал тебя…

— Звал?

— Да.

Она тихо заплакала.

— Бедные! — сказала она. 

— А если он все знает, — прибавила она после некоторого молчания, — так это не мудрено.

Он и об отце Алеши имеет большие известия.

— Наташа, — сказал я робко, — пойдем к ним…

— Когда? — сбросила она, побледнев и чуть-чуть привстав с кресел.

Она думала, что я зову ее сейчас.

— Нет, Ваня, — прибавила она, положив мне обе руки на плечи и грустно улыбаясь, — нет, голубчик; это всегдашний твой разговор, но… не говори лучше об этом.

— Так неужели ж никогда, никогда не кончится этот ужасный раздор! — вскричал я грустно. 

— Неужели ж ты до того горда, что не хочешь сделать первый шаг!

Он за тобою; ты должна его первая сделать.

Может быть, отец только того и ждет, чтоб простить тебя… Он отец; он обижен тобою!

Уважь его гордость; она законна, она естественна!

Ты должна это сделать.

Попробуй, и он простит тебя без всяких условий.

— Без условий!

Это невозможно; и не упрекай меня, Ваня, напрасно.

Я об этом дни и ночи думала и думаю.

После того как я их покинула, может быть, не было дня, чтоб я об этом не думала.

Да и сколько раз мы с тобой же об этом говорили!

Ведь ты знаешь сам, что это невозможно!

— Попробуй!

— Нет, друг мой, нельзя.

Если и попробую, то еще больше ожесточу его против себя.

Безвозвратного не воротишь, и знаешь, чего именно тут воротить нельзя?

Не воротишь этих детских, счастливых дней, которые я прожила вместе с ними.

Если б отец и простил, то все-таки он бы не узнал меня теперь.

Он любил еще девочку, большого ребенка.

Он любовался моим детским простодушием; лаская, он еще гладил меня по голове, так же как когда я была еще семилетней девочкой и, сидя у него на коленях, пела ему мои детские песенки.

С первого детства моего до самого последнего дня он приходил к моей кровати и крестил меня на ночь.

За месяц до нашего несчастья он купил мне серьги, тихонько от меня (а я все узнала), и радовался как ребенок, воображая, как я буду рада подарку, и ужасно рассердился на всех и на меня первую, когда узнал от меня же, что мне давно уже известно о покупке серег.

За три дня до моего ухода он приметил, что я грустна, тотчас же и сам загрустил до болезни, и — как ты думаешь? — чтоб развеселить меня, он придумал взять билет в театр!..

Ей-богу, он хотел этим излечить меня!

Повторяю тебе, он знал и любил девочку и не хотел и думать о том, что я когда-нибудь тоже стану женщиной… Ему это и в голову не приходило.

Теперь же, если б я воротилась домой, он бы меня и не узнал.