Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

«Дай руку, и кончено!»

Наташа, голубчик мой, ангел мой, ангел мой!

Я не виноват, и ты знай это!

Я не виноват ни настолечко!

Напротив!

Напротив!

— Но… Но ведь ты теперь там… Тебя теперь туда звали… Как же ты здесь?

Ко… который час?..

— Половина одиннадцатого!

Я и был там… Но я сказался больным и уехал и — это первый, первый раз в эти пять дней, что я свободен, что я был в состоянии урваться от них, и приехал к тебе, Наташа.

То есть я мог и прежде приехать, но я нарочно не ехал!

А почему? ты сейчас узнаешь, объясню; я затем и приехал, чтоб объяснить; только, ей-богу, в этот раз я ни в чем перед тобой не виноват, ни в чем! Ни в чем!

Наташа подняла голову и взглянула на него… Но ответный взгляд его сиял такою правдивостью, лицо его было так радостно, так честно, так весело, что не было возможности ему не поверить.

Я думал, они вскрикнут и бросятся друг другу в объятия, как это уже несколько раз прежде бывало при подобных же примирениях.

Но Наташа, как будто подавленная счастьем, опустила на грудь голову и вдруг… тихо заплакала.

Тут уж Алеша не мог выдержать.

Он бросился к ногам ее.

Он целовал ее руки, ноги; он был как в исступлении.

Я придвинул ей кресла.

Она села.

Ноги ее подкашивались.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

Через минуту мы все смеялись как полуумные.

Да дайте же, дайте мне рассказать, — покрывал нас всех Алеша своим звонким голосом. 

— Они думают, что все это, как и прежде… что я с пустяками приехал… Я вам говорю, что у меня самое интересное дело.

Да замолчите ли вы когда-нибудь!

Ему чрезвычайно хотелось рассказать.

По виду его можно было судить, что у него важные новости.

Но его приготовленная важность от наивной гордости владеть такими новостями тотчас же рассмешила Наташу.

Я невольно засмеялся вслед за ней.

И чем больше он сердился на нас, тем больше мы смеялись.

Досада и потом детское отчаяние Алеши довели наконец нас до той степени, когда стоит только показать пальчик, как гоголевскому мичману, чтоб тотчас же и покатиться со смеху.

Мавра, вышедшая из кухни, стояла в дверях и с серьезным негодованием смотрела на нас, досадуя, что не досталось Алеше хорошей головомойки от Наташи, как ожидала она с наслаждением все эти пять дней, и что вместо того все так веселы.

Наконец Наташа, видя, что наш смех обижает Алешу, перестала смеяться.

— Что же ты хочешь рассказать? — спросила она.

— А что, поставить, что ль, самовар? — спросила Мавра, без малейшего уважения перебивая Алешу.

— Ступай, Мавра, ступай, — отвечал он, махая на нее руками и торопясь прогнать ее. 

— Я буду рассказывать все, что было, все, что есть, и все, что будет, потому что я все это знаю.

Вижу, друзья мои, вы хотите знать, где я был эти пять дней, — это-то я и хочу рассказать; а вы мне не даете.

Ну, и, во-первых, я тебя все время обманывал, Наташа, все это время, давным-давно уж обманывал, и это-то и есть самое главное.

— Обманывал?

— Да, обманывал, уже целый месяц; еще до приезда отца начал; теперь пришло время полной откровенности.

Месяц тому назад, когда еще отец не приезжал, я вдруг получил от него огромнейшее письмо и скрыл это от вас обоих.

В письме он прямо и просто — и заметьте себе, таким серьезным тоном, что я даже испугался, — объявлял мне, что дело о моем сватовстве уже кончилось, что невеста моя совершенство; что я, разумеется, ее не стою, но что все-таки непременно должен на ней жениться. И потому, чтоб приготовлялся, чтоб выбил из головы все мои вздоры и так далее, и так далее, — ну, уж известно, какие это вздоры.

Вот это-то письмо я от вас и утаил…

— Совсем не утаил! — перебила Наташа, — вот чем хвалится!

А выходит, что все тотчас же нам рассказал.

Я еще помню, как ты вдруг сделался такой послушный, такой нежный и не отходил от меня, точно провинился в чем-нибудь, и все письмо нам по отрывкам и рассказал.

— Не может быть, главного, наверно, не рассказал.