Сами знаете, добрые люди: одна ведь осталась как шиш на свете.
Вижу у вас, бедных людей, на руках, самим есть нечего; дай, думаю, хоть для Николая-то угодника потружусь, приму сироту.
Приняла. Что ж бы вы думали? Вот уж два месяца содержу; — кровь она у меня в эти два месяца выпила, белое тело мое поела! Пиявка! Змей гремучий! Упорная сатана!
Молчит, хоть бей, хоть брось, все молчит; словно себе воды в рот наберет, — все молчит!
Сердце мое надрывает — молчит!
Да за кого ты себя почитаешь, фря ты эдакая, облизьяна зеленая?
Да без меня ты бы на улице с голоду померла.
Ноги мои должна мыть да воду эту пить, изверг, черная ты шпага французская.
Околела бы без меня!
— Да что вы, Анна Трифоновна, так себя надсаждаете?
Чем она вам опять досадила? — почтительно спросила женщина, к которой обращалась разъяренная мегера.
— Как чем, добрая ты женщина, как чем?
Не хочу, чтоб против меня шли!
Не делай своего хорошего, а делай мое дурное, — вот я какова!
Да она меня чуть в гроб сегодня не уходила!
За огурцами в лавочку ее послала, а она через три часа воротилась!
Сердце мое предчувствовало, когда посылала; ныло оно, ныло; ныло-ныло!
Где была?
Куда ходила?
Каких себе покровителей нашла?
Я ль ей не благодетельствовала!
Да я ее поганке-матери четырнадцать целковых долгу простила, на свой счет похоронила, чертенка ее на воспитание взяла, милая ты женщина, знаешь, сама знаешь!
Что ж, не вправе я над ней после этого?
Она бы чувствовала, а вместо чувствия она супротив идет!
Я ей счастья хотела.
Я ее, поганку, в кисейных платьях водить хотела, в Гостином ботинки купила, как паву нарядила, — душа у праздника!
Что ж бы вы думали, добрые люди! В два дня все платье изорвала, в кусочки изорвала да в клочочки; да так и ходит, так и ходит!
Да ведь что вы думаете, нарочно изорвала, — не хочу лгать, сама подглядела; хочу, дескать, в затрапезном ходить, не хочу в кисейном!
Ну, отвела тогда душу над ней, исколотила ее, так ведь я лекаря потом призывала, ему деньги платила.
А ведь задавить тебя, гнида ты эдакая, так только неделю молока не пить, — всего-то наказанья за тебя только положено!
За наказание полы мыть ее заставила; что ж бы вы думали: моет! Моет, стерьва, моет!
Горячит мое сердце, — моет!
Ну, думаю: бежит она от меня!
Да только подумала, глядь — она и бежала вчера!
Сами слышали, добрые люди, как я вчера ее за это била, руки обколотила все об нее, чулки, башмаки отняла — не уйдет на босу ногу, думаю; а она и сегодня туда ж!
Где была?
Говори!
Кому, семя крапивное, жаловалась, кому на меня доносила?
Говори, цыганка, маска привозная, говори!
И в исступлении она бросилась на обезумевшую от страха девочку, вцепилась ей в волосы и грянула ее оземь.
Чашка с огурцами полетела в сторону и разбилась; это еще более усилило бешенство пьяной мегеры.
Она била свою жертву по лицу, по голове; но Елена упорно молчала, и ни одного звука, ни одного крика, ни одной жалобы не проронила она, даже и под побоями.
Я бросился на двор, почти не помня себя от негодования, прямо к пьяной бабе.
— Что вы делаете? как смеете вы так обращаться с бедной сиротой! — вскричал я, хватая эту фурию за руку.
— Это что!
Да ты кто такой? — завизжала она, бросив Елену и подпершись руками в боки.
— Вам что в моем доме угодно?
— То угодно, что вы безжалостная! — кричал я.
— Как вы смеете так тиранить бедного ребенка?
Она не ваша; я сам слышал, что она только ваш приемыш, бедная сирота…