Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

Я, может быть, и часто плачу; я не стыжусь в этом признаться, так же как и не стыжусь признаться, что любил прежде дитя мое больше всего на свете.

Все это, по-видимому, противоречит моей теперешней выходке.

Ты можешь сказать мне: если так, если вы равнодушны к судьбе той, которую уже не считаете вашей дочерью, то для чего же вы вмешиваетесь в то, что там теперь затевается?

Отвечаю: во-первых, для того, что не хочу дать восторжествовать низкому и коварному человеку, а во-вторых, из чувства самого обыкновенного человеколюбия.

Если она мне уже не дочь, то она все-таки слабое, незащищенное и обманутое существо, которое обманывают еще больше, чтоб погубить окончательно.

Ввязаться в дело прямо я не могу, а косвенно, дуэлью, могу.

Если меня убьют или прольют мою кровь, неужели она перешагнет через наш барьер, а может быть, через мой труп и пойдет с сыном моего убийцы к венцу, как дочь того царя (помнишь, у нас была книжка, по которой ты учился читать), которая переехала через труп своего отца в колеснице?

Да и, наконец, если пойдет на дуэль, так князья-то наши и сами свадьбы не захотят.

Одним словом, я не хочу этого брака и употреблю все усилия, чтоб его не было.

Понял меня теперь? помешать ее браку, то есть именно тому, что может восстановить ее доброе имя?

Ведь ей еще долго жить на свете; ей важно доброе имя.

— А плевать на все светские мнения, вот как она должна думать!

Она должна сознать, что главнейший позор заключается для нее в этом браке, именно в связи с этими подлыми людьми, с этим жалким светом.

Благородная гордость — вот ответ ее свету.

Тогда, может быть, и я соглашусь протянуть ей руку, и увидим, кто тогда осмелится опозорить дитя мое!

Такой отчаянный идеализм изумил меня.

Но я тотчас догадался, что он был сам не в себе и говорил сгоряча.

— Это слишком идеально, — отвечал я ему, — следственно, жестоко.

Вы требуете от нее силы, которой, может быть, вы не дали ей при рождении.

И разве она соглашается на брак потому, что хочет быть княгиней?

Ведь она любит; ведь это страсть, это фатум.

И наконец: вы требуете от нее презрения к светскому мнению, а сами перед ним преклоняетесь.

Князь вас обидел, публично заподозрил вас в низком побуждении обманом породниться с его княжеским домом, и вот вы теперь рассуждаете: если она сама откажет им теперь, после формального предложения с их стороны, то, разумеется, это будет самым полным и явным опровержением прежней клеветы.

Вот вы чего добиваетесь, вы преклоняетесь перед мнением самого князя, вы добиваетесь, чтоб он сам сознался в своей ошибке.

Вас тянет осмеять его, отмстить ему, и для этого вы жертвуете счастьем дочери.

Разве это не эгоизм?

Старик сидел мрачный и нахмуренный и долго не отвечал ни слова.

— Ты несправедлив ко мне, Ваня, — проговорил он наконец, и слеза заблистала на его ресницах, — клянусь тебе, несправедлив, но оставим это!

Я не могу выворотить перед тобой мое сердце, — продолжал он, приподнимаясь и берясь за шляпу, — одно скажу: ты заговорил сейчас о счастье дочери.

Я решительно и буквально не верю этому счастью, кроме того, что этот брак и без моего вмешательства никогда не состоится.

— Как так!

Почему вы думаете?

Вы, может быть, знаете что-нибудь? — вскричал я с любопытством.

— Нет, особенного ничего не знаю.

Но эта проклятая лисица не могла решиться на такое дело.

Все это вздор, одни козни.

Я уверен в этом, и помяни мое слово, что так и сбудется.

Во-вторых: если б этот брак и сбылся, то есть в таком только случае, если у того подлеца есть свой особый, таинственный, никому не известный расчет, по которому этот брак ему выгоден, — расчет, которого я решительно не понимаю, то реши сам, спроси свое собственное сердце: будет ли она счастлива в этом браке?

Попреки, унижения, подруга мальчишки, который уж и теперь тяготится ее любовью, а как женится — тотчас же начнет ее не уважать, обижать, унижать; в то же время сила страсти с ее стороны, по мере охлаждения с другой; ревность, муки, ад, развод, может быть, само преступление… нет, Ваня!

Если вы там это стряпаете, а ты еще помогаешь, то, предрекаю тебе, дашь ответ богу, но уж будет поздно!

Прощай!

Я остановил его.

— Послушайте, Николай Сергеич, решим так: подождем.

Будьте уверены, что не одни глаза смотрят за этим делом, и, может быть, оно разрешится самым лучшим образом, само собою, без насильственных и искусственных разрешений, как например эта дуэль.

Время — самый лучший разрешитель!

А наконец, позвольте вам сказать, что весь ваш проект совершенно невозможен.

Неужели ж вы могли хоть одну минуту думать, что князь примет ваш вызов?

— Как не примет?

Что ты, опомнись!

— Клянусь вам, не примет, и поверьте, что найдет отговорку совершенно достаточную; сделает все это с педантскою важностью, а между тем вы будете совершенно осмеяны…