Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

— Зачем же вы неправду пишете?

— А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела.

Ты ведь умеешь читать?

— Умею.

— Ну вот и увидишь.

Эту книжку я написал.

— Вы? прочту…

Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении.

Под ее вопросами что-то крылось.

— А вам много за это платят? — спросила она, наконец.

— Да как случится.

Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается.

Эта работа трудная, Леночка.

— Так вы не богатый?

— Нет, не богатый.

— Так я буду работать и вам помогать…

Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.

— Я вас люблю… я не гордая, — проговорила она. 

— Вы сказали вчера, что я гордая.

Нет, нет… я не такая… я вас люблю.

Вы только один меня любите…

Но уже слезы задушали ее.

Минуту спустя они вырвались из ее груди с такою силою, как вчера во время припадка.

Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги…

— Вы любите меня!.. — повторяла она, — вы только один, один!..

Она судорожно сжимала мои колени своими руками.

Все чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам…

Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика.

Насилу я развел ее руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван.

Долго еще она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.

Мало-помалу она утихла, но все еще не подымала ко мне своего лица.

Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства.

Наконец она покраснела и улыбнулась.

— Легче ли тебе? — спросил я, — чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?

— Не Леночка, нет… — прошептала она, все еще пряча от меня свое личико.

— Не Леночка?

Как же?

— Нелли.

— Нелли?

Почему же непременно Нелли?

Пожалуй, это очень хорошенькое имя.

Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.

— Так меня мамаша звала… И никто так меня не звал, никогда, кроме нее… И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши… А вы зовите; я хочу… Я вас буду всегда любить, всегда любить…

«Любящее и гордое сердечко, — подумал я, — а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала… Нелли».

Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.

— Нелли, послушай, — спросил я, как только она успокоилась. 

— Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше.

А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?

— Не любил…

— А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице, Она на минуту задумалась.