Федор Михайлович Достоевский Во весь экран Униженные и оскорбленные (1859)

Приостановить аудио

— Нет, не любил… Он был злой. 

— И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.

— Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума.

Он и умер как безумный.

Ведь я тебе рассказывал, как он умер.

— Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться.

Сидит, бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой, и третий день так сидел, не пивши, не евши.

А прежде он был гораздо лучше.

— Когда же прежде?

— Когда еще мамаша не умирала.

— Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?

— Да, и я приносила.

— Где ж ты брала, у Бубновой?

— Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, — настойчиво проговорила она каким-то вздрогнувшим голосом.

— Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?

Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом посмотрела на меня.

— Я на улицу милостыню ходила просить… Напрошу пять копеек и куплю ему хлеба и табаку нюхального…

— И он позволял!

Нелли!

Нелли!

— Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам стал меня прогонять просить.

Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.

Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.

— Это все было, когда мамаша умерла, — прибавила она. 

— Тут он уж совсем стал как безумный.

— Стало быть, он очень любил твою мамашу?

Как же он не жил с нею?

— Нет, не любил… Он был злой и ее не прощал… как вчерашний злой старик, — проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и больше.

Я вздрогнул.

Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении.

Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее, навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик, умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..

— А ведь Азорка-то был прежде маменькин, — сказала вдруг Нелли, улыбаясь какому-то воспоминанию. 

— Дедушка очень любил прежде маменьку, и когда мамаша ушла от него, у него и остался мамашин Азорка.

Оттого-то он и любил так Азорку… Мамашу не простил, а когда собака умерла, так сам умер, — сурово прибавила Нелли, и улыбка исчезла с лица ее.

— Нелли, кто ж он был такой прежде? — спросил я, подождав немного.

— Он был прежде богатый… Я не знаю, кто он был, — отвечала она. 

— У него был какой-то завод… Так мамаша мне говорила.

Она сначала думала, что я маленькая, и всего мне не говорила.

Все, бывало, целует меня, а сама говорит: все узнаешь; придет время, узнаешь, бедная, несчастная!

И все меня бедной и несчастной звала.

И когда ночью, бывало, думает, что я сплю (а я нарочно, не сплю, притворюсь, что сплю), она все плачет надо мной, целует меня и говорит: бедная, несчастная!

— Отчего же умерла твоя мамаша?

— От чахотки; теперь шесть недель будет.

— А ты помнишь, когда дедушка был богат?

— Да ведь я еще тогда не родилась.

Мамаша еще прежде, чем я родилась, ушла от дедушки.

— С кем же ушла?

— Не знаю, — отвечала Нелли, тихо и как бы задумываясь. 

— Она за границу ушла, а я там и родилась.

— За границей?