Это были дети великих новаторов «бопа».
Некогда среди новоорлеанской грязи возник Луи Армстронг с его прекрасной яростной музыкой; предшественниками его были безумные музыканты, которые в праздник вышагивали по улицам, дробя марши Сузы на мелодии рэгтайма.
Потом появился свинг, а с ним — Рой Элдридж, мужественный и сильный, и из трубы его хлынули неслыханные доселе волны мощи, логики и утонченности; с горящими глазами и ослепительной улыбкой он подносил инструмент к губам, и по всем приемникам звучала музыка, расшевелившая наконец джазовый мир.
И тогда пришел Чарли Паркер, малыш из матушкиного дровяного сарая, что в Канзас-Сити, он дудел среди бревен в свой перемотанный тесьмой альт, упражняясь на нем в дождливые дни, а выбирался из сарая лишь для того, чтобы своими глазами увидеть, как свингует старик Бейси, и услышать ансамбль Бенни Мотена, где играл Пейдж «Жаркие Губки», да и всех прочих… Чарли Паркер покинул дом и приехал в Гарлем, где встретил безумного Телониуса Монка и еще более безумного Гиллеспи… Чарли Паркер в молодые голы, когда он получал зуботычины, а играя, ходил с шапкой по кругу.
Немногим старше его и Лестер Янг, тоже из Канзас-Сити, этот угрюмый безгрешный увалень, в котором воплотилась вся история джаза; ведь когда он поднимал инструмент и держал его горизонтально на уровне рта, не было музыканта более великого; но по мере того, как отрастали его волосы, а сам он становился все ленивее и развязнее, дудка его опускалась, пока наконец не опустилась совсем, и сегодня, когда он носит башмаки на толстой подошве, чтобы не ощущать пешеходных тропок жизни, он слабыми руками прижимает инструмент к груди и играет холодные и простые, стерильные фразы.
Да, перед нами были сыны американской «боп»-ночи.
Они были порождением странным и удивительным: чернокожий альт-саксофонист задумчиво и гордо созерцал что-то над головами публики, а молодой, высокий и стройный блондин с денверской Куртис-стрит, в джинсах с утыканным заклепками ремнем, посасывал мундштук в ожидании, когда закончат остальные; а когда они закончили, вступил он, и невозможно было не насторожиться и не начать разыскивать то место, откуда зазвучало это соло, потому что исходило оно из прижатых к мундштуку ангельски улыбающихся губ и было тихим, нежным, волшебным соло на альте.
Одинокий, как сама Америка, раздирающий душу звук в ночи.
Что же прочие и как они строили звучание?
Был среди них контрабасист — жилистый, рыжеволосый, с бешеными глазами; неистово дергая струны, он то и дело бился о контрабас бедром, а в наиболее темпераментных местах разевал рот, словно впадая в транс.
— Вот тебе парень, старина, от которого ни одна девица не отвертится!
Грустный барабанщик, похожий на нашего белого хипстера с сан-францисской Фолсом-стрит, вконец одурев, смотрел прямо перед собой широко раскрытыми невидящими глазами, жевал резинку и в самозабвенном порыве вдохновения с чисто райховской неутомимостью тряс головой.
Пианист — детина-итальянец с мясистыми пальцами шофера — играл глубоко и сильно.
Продолжалось это около часа.
Никто не слушал, у стойки чесали языки старые бродяги с Норт-Кларк, вскрикивали в раздражении визгливые шлюхи.
Куда-то направлялись таинственные китайцы.
В зал вторгались жуткие звуки танцевального притона.
А музыканты знай себе играли.
На тротуаре у входа возникло привидение: шестнадцатилетний паренек с козлиной бородкой и тромбонным футляром.
Этот рахитично-худой сумасброд хотел влиться в компанию музыкантов, а те знали его и не желали с ним связываться.
Крадучись он вошел в бар, тайком достал из футляра тромбон и поднес его к губам.
Никакого эффекта.
На него никто не взглянул.
Ребята доиграли, собрали инструменты и отправились в другой бар.
Но он был неугомонен, этот тощий чикагский малыш.
Оставшись один, он напялил темные очки, поднес тромбон к губам и, издав жалобный стон, выбежал вслед за музыкантами.
Они ни за что не примут его в свою команду — ни дать ни взять дворовые футболисты, что играют на пустыре за топливной цистерной.
— Все эти ребятишки живут вместе со своими бабусями, в точности как Том Снарк и наш альтовый Карло Маркс, — сказал Дин.
Мы помчались догонять всю честную компанию.
Музыканты обосновались в клубе Аниты О’Дэй, где, распаковавшись, играли до девяти утра.
А мы с Дином пили пиво.
В антрактах мы садились в «кадиллак» и колесили по Чикаго в поисках девочек.
А тех отпугивал наш большой, обезображенный шрамами автомобиль — предвестник беды.
В своем бешеном неистовстве Дин с маниакальным хихиканьем наезжал задним ходом прямиком на водоразборные краны.
К девяти часам машина представляла собой настоящую развалину: тормоза больше не работали, в крыльях зияли пробоины, громко дребезжали все стержни.
Дин уже был не в силах остановить машину на красный свет, и она лишь судорожно дергалась на мостовой.
За эту ночь она заплатила сполна.
До блеска начищенный лимузин превратился в грязный башмак.
— Красотища! — Ребята все еще играли у «Нитса».
Внезапно Дин уставился во тьму угла позади эстрады и сказал:
— Сал, явился Бог.
Я осмотрелся.
Джордж Ширинг.
И, как всегда, подперев незрячую голову бледной рукой, он по-слоновьи навострил уши, вслушиваясь в американские звуки, чтобы подчинить их своей английской летней ночи.
Потом ребята принялись уговаривать его подняться и сыграть.
Он уступил.
И исполнил бесчисленное множество тем с поразительными аккордами, которые возносились все выше и выше, до тех пор пока рояль не оказался забрызганным потом, а всех слушателей не охватил благоговейный страх.
Через час его увели со сцены.
Он вернулся в свой темный угол — старый Бог Ширинг, — и музыканты сказали:
— После этого нам здесь делать нечего.