— Да, да, да.
— Сколько можно вот так разъезжать по стране и всюду оставлять детей! Эти бедные малютки вырастут беспомощными.
Ты должен дать им шанс выжить.
Дин смотрел себе под ноги и кивал.
В сырых багровых сумерках мы распрощались на мосту через скоростную автостраду.
— Надеюсь, когда я вернусь, ты еще будешь в Нью-Йорке, — сказал я ему.
— Я верю, Дин, что когда-нибудь мы с семьями поселимся на одной улице и еще доживем до тех времен, когда оба превратимся в старожилов.
— Верно, старина… знаешь, я молюсь, чтоб так оно и было, потому что не забываю о передрягах, в которые мы с тобой попадали, и о тех, что еще впереди, — о них знает и не дает мне забыть твоя тетушка.
А ребенка этого я не хотел — Инес настаивала, мы даже подрались.
Тебе известно, что Мерилу во Фриско вышла замуж за торговца подержанными автомобилями и уже ждет ребенка?
— Да.
Все мы уже туда устремились.
К ряби на перевернутом вверх дном озере пустоты — вот что следовало добавить.
Мировое дно полно сокровищ, только мир перевернут вверх дном.
Дин достал сделанный в Фриско снимок Камиллы с недавно родившейся девочкой.
На ребенка и на освещенный солнцем тротуар падала тень человека — две длинные, унылого вида штанины.
— Кто это?
— Всего лишь Эд Данкел.
Он вернулся к Галатее, и сейчас они уже в Денвере.
Они целый день фотографировались.
Эд Данкел — с его чувством сострадания к ближнему, не оцененным, как и чувство сострадания, переполнявшее святых.
Дин достал другие фотографии.
Я представил себе, как все эти снимки когда-нибудь с удивлением будут разглядывать наши дети; они решат, что их родители прожили безмятежную, размеренную жизнь, строго заключенную в рамки фотоснимков, и по утрам вставали, чтобы с гордостью пройтись по тротуарам бытия, им и во сне не приснятся сумасбродство и необузданность подлинной нашей жизни, подлинной нашей ночи, ее дух и лишенная смысла пустота.
Невежество, достойное сожаления.
— Прощай, прощай.
В нескончаемых багровых сумерках Дин зашагал прочь.
Над ним стлался паровозный дым.
За ним шагала его тень, она копировала его походку, мысли, да и саму душу.
Обернувшись, он смущенно помахал рукой, потом жестом дал сигнал отправления, подпрыгнул и что-то крикнул, но слов я не разобрал.
Он никак не решался уйти, однако с каждым шагом приближался к бетонной опоре железнодорожного путепровода.
Еще один прощальный взмах.
Я помахал в ответ.
Внезапно он пришел в себя и торопливой походкой скрылся из виду.
Я с изумлением уставился в холодную пустоту собственной жизни.
К тому же мне еще предстоял страшно долгий путь.
2
Когда наступила полночь, я, напевая песенку:
Дом родной в Миссуле, Траки — дом родной. Дом и в Опелусасе, Но нет пути домой.
Дом — старая Медора, Дом и Вундид-Ни, Дом и в Огаллале, Но нет домой пути,
сел в вашингтонский автобус. Побродив без всякой цели по Вашингтону, я почувствовал, что просто обязан увидеть Голубую гряду; добравшись туда, услышал пение птиц Шенандоа и побывал на могиле Джексона «Каменная стена»; в сумерках постоял, поплевывая в реку Каноэ, а потом прогулялся в непроглядной ночи Чарлстона, Западная Виргиния; в полночь — Эшланд, Кентукки, и одинокая девушка в опустевшем балаганном шатре.
Темный и таинственный Огайо, а на рассвете — Цинциннати.
Потом вновь поля Индианы и Сент-Луис, как всегда окутанный огромными послеполуденными облаками долины.
Грязная булыжная мостовая и бревна Монтаны, искореженные пароходы, древние вывески, трава и такелаж у реки.
К ночи — Миссури, канзасские поля, ночные канзасские коровы в таинственных просторах, игрушечные городки с неведомым морем в конце каждой улицы; рассвет в Абилине.
Луга Восточного Канзаса на западе перешли в бескрайние пастбища, устремившиеся ввысь, на холмы Западной ночи.
В автобусе со мной ехал Генри Гласс.
Он вошел еще в Терре-Хоте, Индиана, а теперь разговорился со мной.
— Я уже сказал тебе, почему терпеть не могу костюм, который сейчас на мне, он просто паршивый… но дело не только в этом.
— Он показал мне бумаги.
Его только что выпустили из федеральной тюрьмы в Терре-Хоте. Срок ему припаяли за угон и продажу машин в Цинциннати.