Джек Керуак Во весь экран В дороге (1957)

Приостановить аудио

Трубы звучали так громко, что были, казалось, отчетливо слышны в пустыне, где и родились когда-то первые трубные звуки.

Барабаны задавали бешеный ритм.

Ритм «мамбо» — это ритм «конга» с берегов Конго, реки, принадлежащей Африке и всему миру; это настоящий всемирный ритм.

«Ум — та, та-пу — пум, ум — та, та-пу — пум».

Динамик обрушивал на нас грохот фортепиано.

Каждый вопль вокалиста казался предсмертным.

Под заключительные трубные рефрены чудовищно неистовой «Чаттануги», сопровождавшиеся достигшей апогея дробью барабанов «конга» и «бонго», Дин застыл и минуту стоял как вкопанный, пока его не прошиб холодный пот. А потом, когда трубы резко всколыхнули оцепенелый воздух раскатами пещерного эха, глаза его округлились и расширились, словно при виде дьявола, и он зажмурился.

Меня и самого трясло, как марионетку. Я слышал, как ветер труб задувает источник еще недавно виденного мною света, и дрожал от страха.

Под быструю «Мамбо-джамбо» мы с девицами закружились в бешеном танце.

Сквозь собственное бредовое состояние мы начинали видеть, насколько они разные.

Да, девицы были бесподобные!

Удивительно, что самая неуемная из них оказалась наполовину индианкой, наполовину белой, и было ей всего восемнадцать. Она приехала из Венесуэлы и походила на девушку из приличной семьи.

Одному Богу известно, зачем ей понадобилось в таком возрасте, с такими пухлыми щечками и невинными глазами становиться в Мексике проституткой.

Наверняка ее довела до этого какая-то страшная беда.

Пила она, не зная меры, и останавливалась только тогда, когда казалось, что ее того и гляди стошнит от последней рюмки.

К тому же рюмки она то и дело опрокидывала, что было неплохим способом заставить нас как следует раскошелиться.

Вырядившись средь бела дня в тонкий халатик, она лихо отплясывала с Дином, висла у него на шее и молила, молила обо всем на свете.

Дин так одурел, что не знал, с чего начать — то ли с девушек, то ли с мамбо.

Наконец они умчались в сторону кабинок.

Мне досталась нудная толстая девица со щенком. Она страшно разобиделась, увидев, что я невзлюбил собачонку, которая то и дело норовила меня укусить.

Решив пойти на компромисс, девица унесла щенка, однако, когда она вернулась, меня уже заарканила другая, поаппетитнее, но тоже не из самых лучших. Эта сразу повисла у меня на шее, как пиявка.

Я пытался вырваться из ее объятий и подобраться поближе к шестнадцатилетней чернокожей девчонке, которая сидела в другом конце зала, угрюмо разглядывая собственный пупок сквозь приоткрывшуюся в коротеньком платьице щель.

Вырваться мне так и не удалось.

Стэн занялся пятнадцатилетней девочкой с кожей цвета миндаля и в платье, которое было застегнуто на несколько пуговиц вверху и на несколько пуговиц внизу.

Все это было чистейшее безумие.

Через ближайшее окно за нами наблюдало не меньше двадцати человек.

В какой-то момент появилась мать чернокожей малышки — скорее, даже не чернокожей, просто смуглой.

Когда я это увидел, мне стало стыдно добиваться той, кого я по-настоящему желал.

Я позволил пиявке увести меня в глубь заведения, где, словно во сне, под грохот и рев установленных внутри дополнительных громкоговорителей, мы с полчасика испытывали пружины кровати.

Это была простенькая квадратная комнатенка с деревянными перекладинами вместо потолка, с образком в одном углу и умывальником в другом.

Темный коридор оглашался девичьими криками:

«Agua, agua caliente!» — что значит «горячая вода».

Стэн с Дином тоже исчезли.

Девица моя запросила тридцать песо, или около трех с половиной долларов, а потом принялась сверх того вымаливать еще десять песо, сочинив при этом длинную невразумительную небылицу.

Я не знал счета мексиканским деньгам; знал я только одно: у меня не меньше миллиона песо.

Я швырнул ей деньги.

Мы снова помчались танцевать.

У полицейских был все тот же скучающий вид.

Динова венесуэльская красотка втащила меня через какую-то дверь в еще один чудной бар, который, судя по всему, тоже принадлежал публичному дому.

Молодой буфетчик, протирая бокалы, разговаривал со стариком с подкрученными кверху усами, а тот сидел и с пеной у рта что-то доказывал.

И там был громкоговоритель, захлебывавшийся звуками мамбо.

Казалось, одурманен весь мир.

Венесуэла повисла у меня на шее и принялась выпрашивать выпивку.

Буфетчик, мол, ей не нальет.

Она все просила и просила, а когда он наконец дал ей рюмку, она ее расплескала, и на этот раз уже не нарочно — я увидел досаду, мелькнувшую в растерянном взгляде ее несчастных, глубоко запавших глаз.

— Ничего страшного, крошка, — сказал я ей.

Мне приходилось поддерживать ее на табурете: она то и дело с него соскальзывала.

Никогда я не видел более пьяной женщины, а ведь ей было всего восемнадцать!

Я купил ей еще одну порцию. Взывая к состраданию, она изо всех сил дергала меня за брюки.

Рюмку она опорожнила залпом.