Трубы звучали так громко, что были, казалось, отчетливо слышны в пустыне, где и родились когда-то первые трубные звуки.
Барабаны задавали бешеный ритм.
Ритм «мамбо» — это ритм «конга» с берегов Конго, реки, принадлежащей Африке и всему миру; это настоящий всемирный ритм.
«Ум — та, та-пу — пум, ум — та, та-пу — пум».
Динамик обрушивал на нас грохот фортепиано.
Каждый вопль вокалиста казался предсмертным.
Под заключительные трубные рефрены чудовищно неистовой «Чаттануги», сопровождавшиеся достигшей апогея дробью барабанов «конга» и «бонго», Дин застыл и минуту стоял как вкопанный, пока его не прошиб холодный пот. А потом, когда трубы резко всколыхнули оцепенелый воздух раскатами пещерного эха, глаза его округлились и расширились, словно при виде дьявола, и он зажмурился.
Меня и самого трясло, как марионетку. Я слышал, как ветер труб задувает источник еще недавно виденного мною света, и дрожал от страха.
Под быструю «Мамбо-джамбо» мы с девицами закружились в бешеном танце.
Сквозь собственное бредовое состояние мы начинали видеть, насколько они разные.
Да, девицы были бесподобные!
Удивительно, что самая неуемная из них оказалась наполовину индианкой, наполовину белой, и было ей всего восемнадцать. Она приехала из Венесуэлы и походила на девушку из приличной семьи.
Одному Богу известно, зачем ей понадобилось в таком возрасте, с такими пухлыми щечками и невинными глазами становиться в Мексике проституткой.
Наверняка ее довела до этого какая-то страшная беда.
Пила она, не зная меры, и останавливалась только тогда, когда казалось, что ее того и гляди стошнит от последней рюмки.
К тому же рюмки она то и дело опрокидывала, что было неплохим способом заставить нас как следует раскошелиться.
Вырядившись средь бела дня в тонкий халатик, она лихо отплясывала с Дином, висла у него на шее и молила, молила обо всем на свете.
Дин так одурел, что не знал, с чего начать — то ли с девушек, то ли с мамбо.
Наконец они умчались в сторону кабинок.
Мне досталась нудная толстая девица со щенком. Она страшно разобиделась, увидев, что я невзлюбил собачонку, которая то и дело норовила меня укусить.
Решив пойти на компромисс, девица унесла щенка, однако, когда она вернулась, меня уже заарканила другая, поаппетитнее, но тоже не из самых лучших. Эта сразу повисла у меня на шее, как пиявка.
Я пытался вырваться из ее объятий и подобраться поближе к шестнадцатилетней чернокожей девчонке, которая сидела в другом конце зала, угрюмо разглядывая собственный пупок сквозь приоткрывшуюся в коротеньком платьице щель.
Вырваться мне так и не удалось.
Стэн занялся пятнадцатилетней девочкой с кожей цвета миндаля и в платье, которое было застегнуто на несколько пуговиц вверху и на несколько пуговиц внизу.
Все это было чистейшее безумие.
Через ближайшее окно за нами наблюдало не меньше двадцати человек.
В какой-то момент появилась мать чернокожей малышки — скорее, даже не чернокожей, просто смуглой.
Когда я это увидел, мне стало стыдно добиваться той, кого я по-настоящему желал.
Я позволил пиявке увести меня в глубь заведения, где, словно во сне, под грохот и рев установленных внутри дополнительных громкоговорителей, мы с полчасика испытывали пружины кровати.
Это была простенькая квадратная комнатенка с деревянными перекладинами вместо потолка, с образком в одном углу и умывальником в другом.
Темный коридор оглашался девичьими криками:
«Agua, agua caliente!» — что значит «горячая вода».
Стэн с Дином тоже исчезли.
Девица моя запросила тридцать песо, или около трех с половиной долларов, а потом принялась сверх того вымаливать еще десять песо, сочинив при этом длинную невразумительную небылицу.
Я не знал счета мексиканским деньгам; знал я только одно: у меня не меньше миллиона песо.
Я швырнул ей деньги.
Мы снова помчались танцевать.
У полицейских был все тот же скучающий вид.
Динова венесуэльская красотка втащила меня через какую-то дверь в еще один чудной бар, который, судя по всему, тоже принадлежал публичному дому.
Молодой буфетчик, протирая бокалы, разговаривал со стариком с подкрученными кверху усами, а тот сидел и с пеной у рта что-то доказывал.
И там был громкоговоритель, захлебывавшийся звуками мамбо.
Казалось, одурманен весь мир.
Венесуэла повисла у меня на шее и принялась выпрашивать выпивку.
Буфетчик, мол, ей не нальет.
Она все просила и просила, а когда он наконец дал ей рюмку, она ее расплескала, и на этот раз уже не нарочно — я увидел досаду, мелькнувшую в растерянном взгляде ее несчастных, глубоко запавших глаз.
— Ничего страшного, крошка, — сказал я ей.
Мне приходилось поддерживать ее на табурете: она то и дело с него соскальзывала.
Никогда я не видел более пьяной женщины, а ведь ей было всего восемнадцать!
Я купил ей еще одну порцию. Взывая к состраданию, она изо всех сил дергала меня за брюки.
Рюмку она опорожнила залпом.