Как могли товарищи влюбиться в неё?
- Я - давно хвораю, - рассказывала она охотно и словно хвастаясь.
Меня соседка заколдовала, поругалась с мамой и заколдовала меня, назло ей...
В больнице страшно?
- Да...
С нею было неловко, я ушёл в комнату.
Около полуночи бабушка ласково разбудила меня.
- Пойдём, что ли?
Потрудишься людям - руки-то скорее заживут...
Взяла меня за руку и повела во тьме, как слепого.
Ночь была чёрная, сырая, непрерывно дул ветер, точно река быстро текла, холодный песок хватал за ноги.
Бабушка осторожно подходила к тёмным окнам мещанских домишек, перекрестясь трижды, оставляла на подоконниках по пятаку и по три кренделя, снова крестилась, глядя в небо без звёзд, и шептала:
- Пресвятая царица небесная, помоги людям!
Все - грешники пред тобою, матушка!
Чем дальше уходили мы от дома, тем глуше и мертвее становилось вокруг.
Ночное небо, бездонно углублённое тьмой, словно навсегда спрятало месяц и звёзды.
Выкатилась откуда-то собака, остановилась против нас и зарычала, во тьме блестят её глаза; я трусливо прижался к бабушке.
- Ничего, - сказала она, - это просто собака, бесу - не время, ему поздно, петухи-то ведь уже пропели!
Подманила собаку, погладила её и советует:
- Ты смотри, собачонка, не пугай мово внучонка!
Собака потёрлась о мои ноги, и дальше пошли втроём.
Двенадцать раз подходила бабушка под окна, оставляя на подоконниках "тихую милостыню"; начало светать, из тьмы вырастали серые дома, поднималась белая, как сахар, колокольня Напольной церкви; кирпичная ограда кладбища поредела, точно худая рогожа.
- Устала старуха, - говорила бабушка, - домой пора!
Проснутся завтра бабы, а ребятишкам-то их припасла богородица немножко!
Когда всего не хватает, так и немножко - годится!
Охо-хо, Олёша, бедно живёт народ, и никому нет о нём заботы!
Богатому о господе не думается, О Страшном суде не мерещится, Бедный-то ему ни друг, ни брат, Ему бы всё только золото собирать
А быть тому злату в аду угольями!
Вот оно как!
Жить надо - друг о дружке, а бог - обо всех!
А рада я, что ты опять со мной...
Я тоже спокойно рад, смутно чувствуя, что приобщился чему-то, о чём не забуду никогда.
Около меня тряслась рыжая собака с лисьей мордой и добрыми виноватыми глазами.
- Она будет с нами жить?
- А что ж?
Пускай живёт, коли хочет.
Вот я ей крендель дам, у меня два осталось.
Давай сядем на лавочку, что-то я устала...
Сели у ворот на лавку, собака легла к ногам нашим, разгрызая сухой крендель, а бабушка рассказывала:
- Тут одна еврейка живет, так у ней - девять человек, мал мала меньше.
Спрашиваю я её:
"Как же ты живешь, Мосевна?"
А она говорит: "Живу с богом со своим - с кем иначе жить?"
Я прислонился к тёплому боку бабушки и заснул.
Жизнь снова потекла быстро и густо, широкий поток впечатлений каждый день приносил душе что-то новое, что восхищало и тревожило, обижало, заставляло думать.
Вскоре я тоже всеми силами стремился как можно чаще видеть хромую девочку, говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, - с нею и молчать было приятно.
Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону: там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец её, слесарь, переехал в Нижний.
- А ещё дядя, второй, так тот служит при самом царе.
Вечерами, по праздникам, всё население улицы выходило "за ворота", парни и девушки отправлялись на кладбище водить хороводы, мужики расходились по трактирам, на улице оставались бабы и ребятишки.
Бабы рассаживались у ворот прямо на песке или на лавочках и поднимали громкий галдёж, ссорясь и судача; ребятишки начинали играть в лапту, в городки, в "шар-мазло", - матери следили за играми, поощряя ловких, осмеивая плохих игроков.