Максим Горький Во весь экран В людях (1914)

Приостановить аудио

По рассказам бабушки я знал, что за эти годы дядя Яков окончательно разорился, всё прожил, прогулял, служил помощником смотрителя на этапном дворе, но служба кончилась плохо, смотритель заболел, а дядя Яков начал устраивать в квартире у себя веселые пиры для арестантов.

Это стало известно, его лишили места и отдали под суд, обвиняя в том, что он выпускал арестантов по ночам в город "погулять".

Никто из арестантов не убежал, но один был пойман как раз в ту минуту, когда он усердно душил какого-то дьякона.

Долго тянулось следствие, однако до суда дело не дошло,- арестанты и надзиратели сумели выгородить доброго дядю из этой истории.

Теперь он жил без работы, на средства сына, который пел в церковном хоре Рукавишникова, знаменитом в то время.

О сыне он говорил странно:

- Он у меня серьезный стал, важный!

Солист.

Не успеешь вовремя самовар подать али одежду вычистить - сердится!

Аккуратный парень. И чистоплотен...

Сам дядя сильно постарел, весь загрязнился, облез и обмяк.

Его веселые кудри сильно поредели, уши оттопырились, на белках глаз и в сафьяновой коже бритых щек явилась густая сеть красных жилок.

Говорил он шутливо, но казалось, что во рту у него что-то лежит и мешает языку, хотя зубы его были целы.

Я обрадовался возможности поговорить с человеком, который умел жить весело, много видел и много должен знать.

Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные песни, и прозвучали в памяти дедовы слова о нем:

"По песням - царь Давид, а по делам - Авессалом ядовит!"

По бульвару мимо нас ходила чистая публика: пышные барыни, чиновники, офицеры; дядя был одет в потертое осеннее пальто, измятый картуз, рыженькие сапоги и ежился, видимо, стесняясь своим костюмом.

Мы ушли в один из трактиров Почаинского оврага и заняли место у окна, открытого на рынок.

- Помните, как вы пели:

Нищий вывесил онучи сушить,

А другой нищий онучи украл...

Когда я произнес слова песни, я вдруг и впервые почувствовал ее насмешливый смысл, и мне показалось, что веселый дядя зол и умен.

Но он, наливая водку в рюмку, задумчиво сказал:

- Да, пожил я, почудил, а - мало!

Песня эта - не моя, ее составил один учитель семинарии, как, бишь, его звали, покойника? Забыл.

Жили мы с ним приятелями.

Холостой.

Спился и - помер, обморозился.

Сколько народу спилось на моей памяти - сосчитать трудно!

Ты не пьешь?

Не пей, погоди.

Дедушку часто видишь?

Невеселый старичок.

С ума будто сходит.

Выпив, он оживился, расправился, помолодел и стал говорить бойчее.

Я спросил его про историю с арестантами.

- Ты слышал? - осведомился он, оглянувшись, и, понизив голос, заговорил:

- Что ж, арестанты?

Я ведь не судья им. Вижу - люди, как люди, и говорю: братцы, давайте жить дружно, давайте весело жить; есть, говорю, такая песня:

Судьба веселью не помеха!

Пускай она в дугу нас гнет,

Мы будем жить для ради смеха, Дурак, кто иначе живет!..

Он засмеялся, взглянул в окно на потемневший овраг, уставленный по дну торговыми ларями, и продолжал, поправляя усы:

- Они, конешно, рады, скучно в тюрьме-то. Ну, вот, кончим проверку, сейчас - ко мне; водка, закуска; когда - от меня, когда - от них, и закачалась, заиграла матушка Русь!

Я люблю песни, пляску, а между ними отличные певцы и плясуны, до удивления!

Иной - в кандалах; ну, а в них не спляшешь, так я разрешал снимать кандалы, это правда.

Они, положим, сами умеют снять, без кузнеца, ловкий народ, до удивления' А что я их в город на грабеж выпускал - ерунда, это даже не доказано осталось...

Он замолчал и посмотрел в окно, в овраг, где старьевщики запирали свои лари; там гремело железо засовов, визжали ржавые петли, падали какие-то доски, гулко хлопая.

Потом, весело подмигнув мне, негромко продолжал:

- Если правду говорить, так один действительно уходил по ночам, только это не кандальник, а просто вор здешний, нижегородский; у него неподалеку, на Печор-ке, любовница жила.