В ней тихонько живут лунные лучи, дрожит огонёк неугасимой лампады пред образами, на стене сверкают ножи, как ледяные сосульки, на полках - чёрные сковородки, чьи-то безглазые рожи.
Старуха слезала с печи осторожно, точно с берега реки в воду, и, шлёпая босыми ногами, шла в угол, где над лоханью для помоев висел ушастый рукомойник, напоминая отрубленную голову; там же стояла кадка с водой.
Захлёбываясь и вздыхая, она пила воду, потом смотрела в окно, сквозь голубой узор инея на стёклах.
- Помилуй мя, боже, помилуй мя, - просит она шопотом.
Иногда, погасив свечу, опускалась на колени и обиженно шипела:
- Кто меня любит, господи, кому я нужна?
Влезая на печь и перекрестив дверцу в трубе, она щупала, плотно ли лежат вьюшки; выпачкав руки сажей, отчаянно ругалась и как-то сразу засыпала, точно её пришибла невидимая сила.
Когда я был обижен ею, я думал: жаль, что не на ней женился дедушка, - вот бы грызла она его!.
Да и ей доставалось бы на орехи.
Обижала она меня часто, но бывали дни, когда пухлое, ватное лицо её становилось грустным, глаза тонули в слезах и она очень убедительно говорила:
- Ты думаешь - легко мне?
Родила детей, нянчила, на ноги ставила - для чего?
Вот - живу кухаркой у них, сладко это мне?
Привёл сын чужую бабу и променял на неё свою кровь - хорошо это?
Ну?
- Нехорошо, - искренне говорил я.
- Ага? То-то... И она начинала бесстыдно говорить о снохе:
- Бывала я с нею в бане, видела её!
На что польстился?
Такие ли красавицами зовутся?..
Об отношениях мужчин к женщинам она говорила всегда изумительно грязно; сначала её речи вызывали у меня отвращение, но скоро я привык слушать их внимательно, с большим интересом, чувствуя за этими речами какую-то тяжкую правду.
- Баба - сила, она самого бога обманула, вот как! - жужжала она, пристукивая ладонью по столу.
- Из-за Евы все люди в ад идут, на-ка вот!
О силе женщины она могла говорить без конца, и мне всегда казалось, что этими разговорами она хочет кого-то напугать.
Я особенно запомнил, что
"Ева - бога обманула".
На дворе нашем стоял флигель, такой же большой, как дом; из восьми квартир двух зданий в четырёх жили офицеры, в пятой - полковой священник.
Весь двор был полон денщиками, вестовыми, к ним ходили прачки, горничные, кухарки; во всех кухнях постоянно разыгрывались романы и драмы, со слезами, бранью, дракой.
Дрались солдаты друг с другом, с землекопами, рабочими домохозяина; били женщин.
На дворе постоянно кипело то, что называется развратом, распутством, - звериный, неукротимый голод здоровых парней.
Эта жизнь, насыщенная жестокой чувственностью, бессмысленным мучительством, грязной хвастливостью победителей, подробно и цинично обсуждалась моими хозяевами за обедом, вечерним чаем и ужином.
Старуха всегда знала все истории на дворе и рассказывала их горячо, злорадно.
Молодая слушала эти рассказы, молча улыбаясь пухлыми губами.
Виктор хохотал, а хозяин, морщась, говорил:
- Довольно, мамаша...
- Господи, уж и слова мне нельзя сказать! - жаловалась рассказчица. Виктор поощрял её:
- Валяйте, мамаша, чего стесняться!
Всё свои ведь...
Старший сын относился к матери с брезгливым сожалением, избегал оставаться с нею один на один, а если это случалось, мать закидывала его жалобами на жену и обязательно просила денег.
Он торопливо совал ей в руку рубль, три, несколько серебряных монет.
- Напрасно вы, мамаша, берёте деньги, не жалко мне их, а - напрасно!
- Я ведь для нищих, я - на свечи, в церковь...
- Ну, какие там нищие!
Испортите вы Виктора вконец.
- Не любишь ты брата, великий грех на тебе!
Он уходил, отмахиваясь от неё.
Виктор обращался с матерью грубо, насмешливо.
Он был очень прожорлив, всегда голодал.
По воскресеньям мать пекла оладьи и всегда прятала несколько штук в горшок, ставя его под диван, на котором я спал; приходя от обедни, Виктор доставал горшок и ворчал:
- Не могла больше-то, гвозди-козыри!