Максим Горький Во весь экран В людях (1914)

Приостановить аудио

Палубные пассажиры, матросы, все люди говорили о душе так же много и часто, как о земле, работе, о хлебе и женщинах.

Душа — десятое слово в речах простых людей, слово ходовое, как пятак.

Мне не нравится, что слово это так прижилось на скользких языках людей, а когда мужики матерщинничают, злобно или ласково, поганя душу, — это бьет меня по сердцу.

Я очень помню, как осторожно говорила бабушка о душе, таинственном вместилище любви, красоты, радости, я верил, что после смерти хорошего человека белые ангелы относят душу его в голубое небо, к доброму богу моей бабушки, а он ласково встречает ее: — Что, моя милая, что, моя чистая, — настрадалась, намаялась?

И дает душе серафимовы крылья — шесть белых крылий.

Яков Шумов говорит о душе так же осторожно, мало и неохотно, как говорила о ней бабушка.

Ругаясь, он не задевал душу, а когда о ней рассуждали другие, молчал, согнув красную бычью шею.

Когда я спрашиваю его, что такое душа, — он отвечает: — Дух, дыхание божие...

Мне мало этого, я спрашиваю еще о чем-то, тогда кочегар, наклонив голову, говорит: — О душе, браток, и попы мало понимают, это дело закрытое...

Он держит меня в постоянных думах о нем, в упорном напряжении понять его, но это напряжение безуспешно.

Кроме его, я ничего не вижу, он всё заслоняет от меня своей широкой фигурой.

Ко мне подозрительно ласково относится буфетчица, — утром я должен подавать ей умываться, хотя это обязанность второклассной горничной Луши, чистенькой и веселой девушки.

Когда я стою в тесной каюте, около буфетчицы, по пояс голой, и вижу ее желтое тело, дряблое, как перекисшее тесто, вспоминается литое, смуглое тело Королевы Марго, и — мне противно.

А буфетчица всё говорит о чем-то, то жалобно и ворчливо, то сердито и насмешливо.

Смысл ее речей не доходит до меня, хотя я как бы издали догадываюсь о нем, — это жалкий, нищенский, стыдный смысл.

Но я не возмущаюсь — я живу далеко от буфетчицы и ото всего, что делается на пароходе, я — за большим мохнатым камнем, он скрывает от меня весь этот мир, день и ночь плывущий куда-то.

— Совсем влюбилась в тебя наша Гавриловна, — как сквозь сон слышу я насмешливые слова Луши.

— Разевай рот, лови счастье...

Не только она высмеивает меня, вся буфетная прислуга знает о слабости хозяйки, а повар говорит, морщась: — Всего баба покушала — пирожного захотела, безе!

Н-народ... Гляди, Пешко?в, в оба, а зри — в три...

И Яков тоже внушает мне отечески деловито: — Конешно, ежели бы ты был лета на два старше, ну — я бы те сказал иначе как, а теперь, при твоих годах, — лучше, пожалуй, не сдавайся!

А то — как хошь...

— Брось, — говорю я, — пакость это...

Он соглашается: — Конешно...

Но тотчас же, пытаясь растрепать пальцами свалявшиеся волосы на голове, сеет свои кругленькие слова: — Ну, тоже и ее дело надо понять, — это дело — скудное, дело зимнее...

И собака любит, когда ее гладят, того боле — человек!

Баба живет лаской, как гриб сыростью.

Ей, поди, самой стыдно, а — что делать? Тело просит холи и — ничего боле...

Я спрашиваю, с напряжением глядя в его неуловимые глаза: — Тебе — жалко ее?

— Мне-то?

Мать она мне, что ли?

Матерей не жалеют, а ты... чудак!

Он смеется негромко, разбитым бубенчиком.

Иногда я, глядя на него, как бы проваливаюсь в немую пустоту, в бездонную яму и сумрак.

— Вот все женятся, а ты, Яков, почему не женишься?

— А на што?

Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто...

Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля плохая, да и мало ее, да и ту дядя отобрал.

Воротился брательник из солдат, давай с дядей спорить, судиться, да — колом его по голове.

Кровь пролил.

Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог.

А жена его утешная молодуха была... да что говорить!

Женился — значит сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.

— Ты богу молишься?

— Ч-чудак! Конешно, молюсь...

— А как?

— Всяко.

— Ты какие молитвы читаешь?

— Молитвов я не знаю.

Я, братец, просто: господи Исусе, живого — помилуй, мертвого — упокой, спаси, господи, от болезни... Ну, еще что-нибудь скажу...