Максим Горький Во весь экран В людях (1914)

Приостановить аудио

Кириллов - двое было, оба епископы; один - александрийской, другой - ерусалимской.

Первый ратоборствовал супро-ти окаянного еретика Нестория, который учил похабно, что-де богородица - человек есть, а посему - не имела бога родить, но родила человека же, именем и делами Христа, сиречь - спасителя миру; стало быть, надо ее называть не богородица, а христородица, - понял?

Это названо - ересь!

Ерусалимской же Кирилл боролся против Ария-еретика...

Меня очень восхищало его знание церковной истории, а он, потрепывая бороду холеной поповской рукой, хвастался:

- Я на этом деле - генерал; я в Москву к Троице ездил на словесное прение с ядовитыми учеными никонианами, попами и светскими; я, малый, даже с профессорами беседы водил, да!

Одного попа до того загонял словесным-то бичом, что у него ажно кровь носом пошла, - вот как!

Щеки у него покрывались румянцем, глаза расцветал.

Кровотечение из носа противника он, видимо, считал высшим пунктом своего успеха, самым ярким рубином в златом венце славы своей и рассказывал об этом сладострастно.

- Кра-асивый попище, здоровенный!

Стоит он пред аналоем, а из носу-то кап, кап!

И не видит сраму своего.

Лют был поп, аки лев пустынный, голосище - колокол!

А я его тихонько, да всё в душу, да между ребер ей словами-то своими, как шильями!..

Он же прямо, как печь жаркая, накаляется злобой еретической... Эх, бывали дела-а!

Нередко приходили еще начетчики: Пахомий, человек с большим животом, в засаленной поддевке, кривой на один глаз, обрюзглый и хрюкающий; Лукиян, маленький старичок, гладкий, как мышь, ласковый и бойкий, а с ним большой мрачный человек, похожий на кучера, чернобородый, с мертвым лицом, неприятным, но красивым, с неподвижными глазами.

Почти всегда они приносили продавать старинные книги, иконы, кадильницы, какие-то чаши; иногда приводили продавцов - старуху или старика из-за Волги.

Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже, пили чай с калачами и постным сахаром и рассказывали друг другу о гонениях со стороны никонианской церкви, там - сделали обыск, отобрали богослужебные книги; тут - полиция закрыла молельню и привлекла хозяев ее к суду по 103 статье.

Эта 103 статья чаще всего являлась темой их бесед, но они говорили о ней спокойно, как о чем-то неизбежном, вроде морозов зимою.

Слова - полиция, обыск, тюрьма, суд, Сибирь,- слова, постоянно звучавшие в их беседах о гонении за веру, падали на душу мне горячими углями, разжигая симпатию и сочувствие к этим старикам; прочитанные книги научили меня уважать людей, упорных в достижении своих целей, ценить духовную стойкость.

Я забывал всё плохое, что видел в этих учителях жизни, чувствовал только их спокойное упорство, за которым - мне казалось - скрыта непоколебимая вера учителей в свою правду, готовность принять за правду все муки.

Впоследствии, когда мне удалось видеть много таких и подобных хранителей старой веры, и в народе и в интеллигенции, я понял, что это упорство - пассивность людей, которым некуда идти с того места, где они стоят, да и не хотят они никуда идти, ибо, крепко связанные путами старых слов, изжитых понятий, они остолбенели в этих словах и понятиях.

Их воля неподвижна, неспособна развиваться в направлении к будущему и, когда какой-либо удар извне сбрасывает их с привычного места, они механически катятся вниз, точно камень с горы.

Они держатся на своих постах у погоста отживших истин мертвою силою воспоминаний о прошлом и своей болезненной любовью к страданию, угнетению, но, если отнять у них возможность страдания, они, опустошенные, исчезают, как облака в свежий ветреный день.

Вера, за которую они не без удовольствия и с великим самолюбованием готовы пострадать,- это, бесспорно, крепкая вера, но напоминает она заношенную одежду,- промасленная всякой грязью, она только поэтому малодоступна разрушающей работе времени.

Мысль и чувство привыкли к тесной, тяжелой оболочке предрассудков и догматов и хотя обескрылены, изуродованы, но живут уютно, удобно.

Эта вера по привычке - одно из наиболее печальных и вредных явлений нашей жизни; в области этой веры, как в тени каменной стены, всё новое растет медленно, искаженно, вырастает худосочным.

В этой темной вере слишком мало лучей любви, слишком много обиды, озлобления и зависти, всегда дружной с ненавистью.

Огонь этой веры - фосфорический блеск гниения.

Но для того, чтобы убедиться в этом, мне пришлось пережить много тяжелых лет, многое сломать в душе своей, выбросить из памяти.

А в то время, когда я впервые встретил учителей жизни среди скучной и бессовестной действительности,- они показались мне людьми великой духовной силы, лучшими людьми земли.

Почти каждый из них судился, сидел в тюрьме, был высылаем из разных городов, странствовал по этапам с арестантами; все они жили осторожно, все прятались.

Однако я видел, что, жалуясь на "утеснение духа" никонианами, старцы и сами охотно очень, даже с удовольствием, утесняют друг друга.

Кривой Пахомий, выпивши, любил хвастаться своей поистине удивительной памятью,- некоторые книги он знал "с пальца",- как еврей-ешиботник знает Талмуд,- ткнет пальцем в любую страницу, и с того слова, на котором остановится палец, Пахомий начинает читать дальше наизусть, мягоньким гнусавым голоском.

Он всегда смотрит в пол, и его единственный глаз бегает по полу так тревожно, точно ищет нечто потерянное, очень ценное.

Чаще всего он показывал этот фокус на книге князя Мышецкого

"Виноград Российский",- он особенно хорошо знал "многотерпеливые и многомужественные страдания дивных и всехрабрых страдальцев", а Петр Васильев всё старался поймать его на ошибках.

- Врешь!

Это не с Киприаном Благоюродивым было, а с Денисом Целомудрым.

- Какой еще Денис?

Дионисий речется...

- Ты за слово не цепляйся!

- А ты меня не учи!

Через минуту оба они, раздутые гневом, глядя в упор друг на друга, говорят:

- Чревоугодник ты, бесстыжая рожа, вон какое чрево наел...

Пахомий отвечает, точно на счетах считая:

- А ты - любострастник, козел, бабий прихвостень.

Приказчик, спрятав руки в рукава, ехидно улыбается и поощряет хранителей древнего благочестия, словно мальчишек:

- Та-ак его!

А ну-ка, еще!