Максим Горький Во весь экран В людях (1914)

Приостановить аудио

"Господи, Владыко живота моего", и всё наклонялся вперед, съезжая со стула, взмахивая рукою пред своим лицом...

- Не осуждай меня, я не грязнее тебя во грехе...

- Закипел самовар, зафыркал,- пренебрежительно выговорил старый начетчик, а тот продолжал, не останавливаясь на его словах:

- Только богу известно, кто боле мутит источники духа свята, может, это - ваш грех, книжные, бумажные люди, а я не книжный, не бумажный, я простой, живой человек...

- Знаю я простоту твою, слыхал довольно!

- Это вы путаете людей, вы ломаете прямые-то мысли, вы, книжники и фарисеи...

Я - что говорю, скажи?

- Ересь! - сказал Петр Васильев, а человек, двигая ладонью перед лицом своим, точно читая написанное на ней, жарко говорил:

- Вы думаете, перегнав людей из одного хлева в другой,- лучше сделаете им?

А я говорю - нет!

Я говорю - освободись, человек!

К чему дом, жена и всё твое перед господом?

Освободись, человек, ото всего, за что люди бьют и режут друг друга,- от злата, сребра и всякого имущества, оно же есть тлен и пакость! Не на полях земных спасение души, а в долинах райских!

Оторвитесь ото всего, говорю я, порвите все связки, веревки, порушьте сеть мира сего это плетение антихристово...

Я иду прямым путем, я не виляю душой, темного мира не приемлю...

- А хлеб, воду, одёжу - приемлешь?

Это ведь, гляди, мирское! - ехидно сказал старик.

Но и эти слова не коснулись Александра, он продолжал всё более задушевно, и, хотя голос его звучал негромко, казалось, что он трубит в медную трубу.

- Что дорого тебе, человек?

Только бог един дорог; встань же пред ним - чистый ото всего, сорви путы земные с души твоей, и увидит господь: ты один, он - один!

Так приблизишься господу, это - един путь до него.

Вот в чем спасение указано - отца-мать, брось, указано, всё брось и даже око, соблазняющее тебя,- вырви!

Бога ради истреби себя в вещах и сохрани в духе, и воспылает душа твоя на веки и веки...

- Ну-ко тебя ко псам смердящим,- сказал Петр Васильев, вставая.- Я было думал, что ты с прошлого году-то умнее стал, а ты - хуже того...

Старик, покачиваясь, вышел из лавки на террасу; это встревожило Александра, он удивленно и торопливо спросил:

- Уходишь?

А... как же?

Но ласковый Лукиян, подмигнув успокоительно, проговорил:

- Ничего... ничего...

Тогда Александр опрокинулся на него:

- Вот и ты, хлопотун наземный, тоже сеешь хламные слова, а - что толку?

Ну - трегубая аллилуйя, ну - сугубая...

Лукиян улыбнулся ему и тоже пошел на террасу, а он, обращаясь к приказчику, сказал уверенно:

- Не могут они терпеть духа моего, не могут!

Исчезают, яко дым от лица огня...

Приказчик взглянул на него исподлобья и сухо заметил:

- Я в эти дела не вникаю.

Человек как будто сконфузился, надвинул шапку, пробормотал: - Как же можно не вникать?

Это дела такие... они требуют, чтобы вникали...

Посидел с минуту молча, опустив голову; потом его позвали старики, и все трое они, не простясь, ушли.

Этот человек вспыхнул предо мною, словно костер в ночи, ярко погорел и угас, заставив меня почувствовать какую-то правду в его отрицании жизни.

Вечером, выбрав время, я с жаром рассказал о нем старшему мастеру иконописной, тихому и ласковому Ивану Ларионовичу; он выслушал меня и объяснил:

- Бегун, видно, это есть такие сектари - не признают ничего.

- Как же они живут?

- В бегах живут, всё странствуют по земле, затем и дано им нарицание бегуны.

Земля и всё прилагаемое к ней - чужое для нас, говорят они, а полиция считает их вредными, ловит...

Хотя мне жилось горько, но я не понимал: как это можно бежать ото всего?

В жизни, окружавшей меня тою порой, было много интересного, дорогого мне, и скоро Александр Васильев поблек в моей памяти.

Но время от времени, в тяжелые часы, он являлся предо мною: идет полем, по серой дороге, к лесу, толкает шапку судорожным движением белой; нерабочей руки и бормочет:

- Я иду путем правильным, я ничего не приемлю! Связки-те, веревки-те порви...