- Делай!
С дымом!
Он пляшет, как Ванька Цыган,- точно по воздуху летает; потом задорно и ловко пляшет Павел Одинцов, Сорокин; чахоточный Давидов тоже двигает по полу ногами и кашляет от пыли, дыма, крепкого запаха водки и копченой колбасы, которая всегда пахнег плохо дубленной кожей.
Пляшут, поют, кричат, но каждый помнит, что он - веселится, и все точно экзамен сдают друг другу,- экзамен на ловкость и неутомимость
Выпивший Ситанов спрашивает то того, то другого:
- Разве можно любить такую женщину, а?
Кажется, что он сейчас заплачет.
Ларионыч, приподняв острые кости плеч, отвечает ему:
- Женщина как женщина,- чего тебе надо?
Те, о ком говорят, незаметно исчезли.
Жихарев явится в мастерскую дня через два-три, сходит в баню и недели две будет работать в своем углу молча, важный, всем чужой.
- Ушли? - спрашивает Ситанов сам себя, осматривая мастерскую печальными синевато-серыми глазами.
Лицо у него некрасивое, какое-то старческое, но глаза - ясные и добрые.
Ситанов относится ко мне дружески,- этим я обязан моей толстой тетради, в которой записаны стихи.
Он не верит в бога, но очень трудно понять - кто в мастерской, кроме Ларионыча, любит бога и верит в него: все говорят о нем легкомысленно, насмешливо, так же, как любят говорить о хозяйке.
Однако, садясь обедать и ужинать,- все крестятся, ложась спать молятся, ходят в церковь по праздникам.
Ситанов ничего этого не делает, и его считают безбожником.
- Бога нет,- говорит он.
- Откуда же всё?
- Не знаю...
Когда я спросил его: как же это - бога нет? - он объяснил:
- Видишь ли: Бог - Высота!
И поднял длинную руку над своей головой, а потом опустил ее на аршин от пола и сказал:
- Человек - Низость!
Верно?
А сказано: "Человек создан по образу и подобию божию", как тебе известно!
А чему подобен Гоголев?
Это меня опрокидывает: грязный и пьяный старик Гоголев, несмотря на свои годы, грешит грехом Онана; я вспоминаю вятского солдатика Ермохина, сестру бабушки,- что в них богоподобного?
- Люди - свиньи, как это известно,- говорит Ситанов и тотчас же начинает утешать меня:
- Ничего, Максимыч, есть и хорошие, есть!
С ним было легко, просто.
Когда он не знал чего-либо, то откровенно говорил:
- Не знаю, об этом не думал!
Это - тоже необыкновенно: до встречи с ним я видел только людей, которые всё знали, обо всем говорили.
Мне было странно видеть в его тетрадке, рядом с хорошими стихами, которые трогали душу, множество грязных стихотворений, возбуждавших только стыд.
Когда я говорил ему о Пушкине, он указывал на
"Гав-рилиаду", списанную в его тетрадке...
- Пушкин - что?
Просто - шутник, а вот Бенедиктов - это, Максимыч, стоит внимания!
И, закрыв глаза, тихонько читал:
Взгляни: вот женщины прекрасной Обворожительная грудь...
И почему-то особенно выделял три строки, читая их с гордой радостью:
Но и орла не могут взоры Сквозь эти жаркие затворы Пройти - и в сердце заглянуть...
- Понимаешь?
Мне очень неловко было сознаться, что - не понимаю я, чему он радуется.
XIV
Мои обязанности в мастерской были несложны утром, когда еще все спят, я должен был приготовить мастерам самовар, а пока они пили чай в кухне, мы с Павлом прибирали мастерскую, отделяли для красок желтки от белков, затем я отправлялся в лавку.
Вечером меня заставляли растирать краски и "присматриваться" к мастерству.
Сначала я "присматривался" с большим интересом, но скоро понял, что почти все, занятые этим раздробленным на куски мастерством, не любят его и страдают мучительной скукой.
Вечера мои были свободны, я рассказывал людям о жизни на пароходе, рассказывал разные истории из книг и, незаметно для себя, занял в мастерской какое-то особенное место - рассказчика и чтеца.