Высокая груша с пирамидальною верхушкою и трепещущими листьями зеленела перед домом.
Несколько амбаров в два ряда стояли среди двора, образуя род широкой улицы, ведшей к дому.
За амбарами, к самым воротам, стояли треугольниками два погреба, один напротив другого, крытые также соломою. Треугольная стена каждого из них была снабжена низенькою дверью и размалевана разными изображениями.
На одной из них нарисован был сидящий на бочке козак, державший над головою кружку с надписью:
«Все выпью».
На другой фляжка, сулеи и по сторонам, для красоты, лошадь, стоявшая вверх ногами, трубка, бубны и надпись:
«Вино — козацкая потеха».
Из чердака одного из сараев выглядывал сквозь огромное слуховое окно барабан и медные трубы.
У ворот стояли две пушки.
Все показывало, что хозяин дома любил повеселиться и двор часто оглашали пиршественные клики.
За воротами находились две ветряные мельницы. Позади дома шли сады; и сквозь верхушки дерев видны были одни только темные шляпки труб скрывавшихся в зеленой гуще хат.
Все селение помещалось на широком и ровном уступе горы. С северной стороны все заслоняла крутая гора и подошвою своею оканчивалась у самого двора.
При взгляде на нее снизу она казалась еще круче, и на высокой верхушке ее торчали кое-где неправильные стебли тощего бурьяна и чернели на светлом небе.
Обнаженный глинистый вид ее навевал какое-то уныние. Она была вся изрыта дождевыми промоинами и проточинами.
На крутом косогоре ее в двух местах торчали две хаты; над одною из них раскидывала ветви широкая яблоня, подпертая у корня небольшими кольями с насыпною землей.
Яблоки, сбиваемые ветром, скатывались в самый панский двор.
С вершины вилась по всей горе дорога и, опустившись, шла мимо двора в селенье.
Когда философ измерил страшную круть ее и вспомнил вчерашнее путешествие, то решил, что или у пана были слишком умные лошади, или у козаков слишком крепкие головы, когда и в хмельном чаду умели не полететь вверх ногами вместе с неизмеримой брикою и багажом.
Философ стоял на высшем в дворе месте, и когда оборотился и глянул в противоположную сторону, ему представился совершенно другой вид.
Селение вместе с отлогостью скатывалось на равнину. Необозримые луга открывались на далекое пространство; яркая зелень их темнела по мере отдаления, и целые ряды селений синели вдали, хотя расстояние их было более нежели на двадцать верст.
С правой стороны этих лугов тянулись горы, и чуть заметною вдали полосою горел и темнел Днепр.
— Эх, славное место! — сказал философ.
— Вот тут бы жить, ловить рыбу в Днепре и в прудах, охотиться с тенетами или с ружьем за стрепетами и крольшнепами! Впрочем, я думаю, и дроф немало в этих лугах.
Фруктов же можно насушить и продать в город множество или, еще лучше, выкурить из них водку; потому что водка из фруктов ни с каким пенником не сравнится.
Да не мешает подумать и о том, как бы улизнуть отсюда.
Он приметил за плетнем маленькую дорожку, совершенно закрытую разросшимся бурьяном.
Он поставил машинально на нее ногу, думая наперед только прогуляться, а потом тихомолком, промеж хат, да и махнуть в поле, как внезапно почувствовал на своем плече довольно крепкую руку.
Позади его стоял тот самый старый козак, который вчера так горько соболезновал о смерти отца и матери и о своем одиночестве.
— Напрасно ты думаешь, пан философ, улепетнуть из хутора! — говорил он. — Тут не такое заведение, чтобы можно было убежать; да и дороги для пешехода плохи.
А ступай лучше к пану: он ожидает тебя давно в светлице.
— Пойдем!
Что ж… Я с удовольствием, — сказал философ и отправился вслед за козаком.
Сотник, уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной грусти, сидел перед столом в светлице, подперши обеими руками голову.
Ему было около пятидесяти лет; но глубокое уныние на лице и какой-то бледно-тощий цвет показывали, что душа его была убита и разрушена вдруг, в одну минуту, и вся прежняя веселость и шумная жизнь исчезла навеки.
Когда взошел Хома вместе с старым козаком, он отнял одну руку и слегка кивнул головою на низкий их поклон. Хома и козак почтительно остановились у дверей.
— Кто ты, и откудова, и какого звания, добрый человек? — сказал сотник ни ласково, ни сурово.
— Из бурсаков, философ Хома Брут.
— А кто был твой отец?
— Не знаю, вельможный пан.
— А мать твоя?
— И матери не знаю. По здравому рассуждению, конечно, была мать; но кто она, и откуда, и когда жила — ей-богу, добродию, не знаю.
Сотник помолчал и, казалось, минуту оставался в задумчивости.
— Как же ты познакомился с моею дочкою?
— Не знакомился, вельможный пан, ей-богу, не знакомился. Еще никакого дела с панночками не имел, сколько ни живу на свете. Цур им, чтобы не сказать непристойного.
— Отчего же она не другому кому, а тебе именно назначила читать?
Философ пожал плечами:
— Бог его знает, как это растолковать.
Известное уже дело, что панам подчас захочется такого, чего и самый наиграмотнейший человек не разберет; и пословица говорит:
«Скачи, враже, як пан каже!»
— Да не врешь ли ты, пан философ?