А сейчас это нужно было сделать.
Куда бы ты ни шел, если хочешь двигаться вперед, придется прокладывать себе путь.
Иметь какие-то соображения и высказать их вслух, значит, проложить себе путь сквозь стены темницы подобно тому, как рождающийся младенец прокладывает себе путь из матки.
С каждым новым движением он теперь выбирался из старой оболочки, – намеренно, сознательно, страстно борясь за свою свободу.
– Мне не нужна любовь, – сказал он, – я не хочу ничего о тебе знать.
Я просто хочу высвободиться из своей сущности, хочу, чтобы ты также отказалась от своей и чтобы мы обнаружили, насколько мы разные.
Не стоит говорить, если ты устал и разбит.
Ты начинаешь говорить как Гамлет, и слова кажутся неискренними.
Верь мне только тогда, когда услышишь в моем голосе толику здоровой гордости и равнодушия.
Когда я начинаю впадать в серьезный тон, я сам себе противен.
– Почему ты не хочешь быть серьезным? – поинтересовалась она.
Он подумал, а затем угрюмо ответил:
– Не знаю.
Они пошли дальше молча, как два чужих человека.
Он был растерян и витал мыслями где-то далеко.
– Разве не странно, – начала она, внезапно кладя руку на его локоть в порыве нежности, – что мы всегда говорим только в таком ключе!
Похоже, в некотором смысле мы друг друга любим.
– О да, – согласился он, – даже слишком сильно.
Она беззаботно рассмеялась.
– Тебе бы хотелось, чтобы все было по-твоему, так? – поддразнила она его. – Ты никогда бы не смог принять это на веру.
Его настроение изменилось, он тихо рассмеялся, повернулся и обнял ее прямо посреди дороги.
– Да, – мягко сказал он.
Он медленно и ласково целовал ее лицо и лоб с нежной радостью, безгранично ее удивившей, но не пробудившей в ней ответа.
Это были легкие и слепые, идеально-спокойные поцелуи.
Она отстранялась от них.
Они походили на странных мягких и неживых мотыльков, вылетавших из темных глубин ее души и садившихся ей на лицо.
Ей стало неловко.
Она отшатнулась.
– По-моему, кто-то идет, – сказала она.
Они посмотрели на темную дорогу и пошли дальше, в Бельдовер.
И внезапно, чтобы он не счел ее глупой скромницей, она остановилась и крепко обняла его, притянула к себе и осыпала его лицо крепкими, острыми поцелуями страсти.
Хоть он и становился другим человеком, но старая кровь взыграла в нем.
«Не так, ну не так», – ныло его сердце, когда нежность и восхитительное оцепенение прошло, уступив место волне страсти, поднявшейся по телу и бросившейся ему в лицо в момент, когда она притянула его к себе.
И вскоре в нем пылало только прекрасное безжалостное пламя страстного желания.
Но под покровом этого пламени по-прежнему таилось мучительное томление по чему-то совершенно иному.
Но и это вскоре прошло: теперь он вожделел ее с сильнейшей страстью, которая возникла так же неизбежно, как приходит смерть, и также беспричинно.
Вскоре, удовлетворенный и разбитый, насытившийся и уничтоженный, он проводил ее и пошел домой, погрузившись в древнее пламя жаркой страсти, скользя во мраке подобно расплывчатой тени.
Ему послышалось, что где-то там, в темноте, далеко-далеко, кто-то рыдал.
Но какое ему было до этого дело?
Разве было для него что-нибудь важнее этого восхитительного, наполняющего душу ликованием ощущения физической страсти, которая заново разгорелась в нем, как разгорается из углей костер?
«Я чуть было не стал ходячим мертвецом, самым настоящим пустозвоном», – ликующе восклицал он про себя, проклиная другое существо в себе.
Но несмотря на то, что оно стало совсем маленьким и забилось очень глубоко, оно все еще было живо.
Когда он вернулся, люди все так же прочесывали озеро.
Он остановился у воды и слушал, как Джеральд что-то говорит.
Грохот воды сотрясал ночную тишину, луна светила ярко, холмы за озером потонули во мраке.
Озеро постепенно мелело.
В воздухе запахло сыростью обнажившихся берегов.
А вверху, в Шортландсе, свет горел во всех окнах, говоря, что никто в доме не ложился спать.
На пристани стоял старый доктор, отец пропавшего молодого человека.
Он не говорил ни слова и только ждал.