Им особенно нравился конец восемнадцатого века – время Гете, Шелли и Моцарта.
Они играли с прошлым и выдающимися людьми прошлого, словно в шахматы, словно в марионетки, и все для того, чтобы доставить себе удовольствие.
Все великие люди были их тряпичными куклами, а они, Повелители представления, обставляли все так, как им хотелось.
Что касается будущего, то они никогда о нем не упоминали, кроме одного раза, когда один из них, насмешливо смеясь, рассказал другому о своем предвидении крушения мира в странной катастрофе, спровоцированной изобретением человека: человек изобрел такую отличную взрывчатку, что она расколола земной шар на две части, которые направились в разные стороны в космосе, приведя в ужас тех, кто на них жил; или же еще – все живущие на земле люди были поделены на две части и каждая решила, что она – идеальная и правильная, другая же половина никуда не годится и должна быть уничтожена – вот и еще один вариант конца света.
Или же еще одна картинка, на этот раз из кошмара Лерке, – что весь мир замерз, везде лежит снег, и в этом ледяном жестоком мире обитают только белые существа – полярные медведи, песцы и люди, чудовищные, словно белые снежные птицы.
Они никогда не говорили о будущем, разве что только в подобных историях.
Им необычайно нравилось рисовать иронические картины конца мира или же заставлять прошлое сентиментально и изысканно танцевать под их дудку.
Они насыщались сентиментальным восторгом, воссоздавая малейшие подробности жизни Гете в Веймаре, вспоминая о Шиллере, его бедности и его преданной любви, или же Жан-Жака и его вздор, или же Вольтера в его имении в Ферни, или же представляя, как Фридрих Великий читал свои собственные стихи.
Они часами разговаривали о литературе, скульптуре и живописи, с нежностью говоря о Флаксмане, Блейке и Фусели, и забавляясь беседами о Фейербахе и Берлине.
Они могли бы говорить об этом всю жизнь, они чувствовали, что вновь переживали, in petto, жизненные пути великих творцов.
Но они предпочитали оставаться в восемнадцатом и девятнадцатом веках.
Они говорили на смеси разных языков.
За основу оба брали французский.
Он большую часть своих фраз заканчивал на плохом английском, она же искусно вплетала немецкую концовку в каждую свою фразу.
Этот разговор доставлял ей особое удовольствие.
В нем было много странной причудливой экспрессии, подтекста, уклончивого смысла, двусмысленной туманности.
Она ощущала чисто физическое наслаждение, выхватывая нить разговора из разно окрашенных фраз, произносимых на трех языках.
И все это время они оба ходили вокруг да около, нерешительно порхая вокруг огня некоей невидимой истины.
Он хотел этого, но ему мешала неизбывная леность.
Ей тоже этого хотелось, но в то же время ей хотелось отсрочить это, отложить на как можно более дальний срок, потому что она все еще испытывала жалость к Джеральду, потому что их еще связывала некая нить.
И что еще хуже, когда она думала о нем, в ее сердце звучали отголоски сентиментального сочувствия к самой себе.
Из-за того, что между ними было, она ощущала себя привязанной к нему некими неподвластными времени, невидимыми нитями – из-за того, что было, из-за того, что он пришел в ту ночь к ней, пришел в ее дом в глубочайшем отчаянии, из-за того, что…
А Джеральд с каждым днем все с большей ненавистью думал о Лерке.
Он не принимал его всерьез, он просто презирал его, особенно потому, что видел, что его влияние уже проникло в кровь Гудрун.
Именно это приводило Джеральда в бешенство – ощущение, что жилы Гудрун наполнены Лерке, его существом, что он властно растекается по ее организму.
– И чего ты так стелешься перед этим гаденышем? – совершенно всерьез поинтересовался он однажды у нее.
Потому что он, истинный мужчина, не видел ни единой привлекательной или сколь либо значимой черты в Лерке.
Джеральд пытался найти в нем хоть что-нибудь привлекательное или благородное, что обычно так ценится женщинами.
Но в нем ничего этого не было, он, подобно насекомому, вызывал лишь гадливость.
Гудрун густо покраснела.
Вот такие выпады она ему и не прощала.
– Что ты имеешь в виду? – спросила она. – Боже мой, какое счастье, что я нетвоя жена!
Пренебрежительно-презрительные нотки в ее голосе задели его.
Он замер, но тут же взял себя в руки.
– Скажи мне, просто ответь, – повторял он снова и снова угрожающе-сдавленным голосом, – скажи мне, что в нем завораживает тебя?
– Ничто меня не завораживает, – ответила она с холодным, неприязненным простодушием.
– Нет, завораживает!
Этот иссохший змееныш завораживает тебя. Ты словно птичка, готовая упасть ему в пасть.
Она взглянула на него мрачным, гневным взглядом.
– Я не собираюсь слушать, как ты разбираешь мое поведение, – сказала она.
– Неважно, собираешься ты или нет, – отвечал он, – это не меняет того факта, что ты готова пасть ниц и целовать ноги этому таракану.
А я не буду тебя останавливать – давай, упади, осыпь его ноги поцелуями.
Но я хочу знать, что тебя к нему привлекает, что?
Она молчала, черная ярость не давала ей вымолвить ни слова.
– Да как ты смеешь меня запугивать, – вскричала она, – как ты смеешь, ты, землевладелец чертов, ты, мерзавец!
Кто, по-твоему, дал тебе право так со мной обращаться?
Его лицо было бледным и сияющим, и по блеску в его глазах она поняла, что она в его власти – во власти волка.
А поскольку она оказалась в его власти, она так возненавидела его, что удивлялась, как это она его не убила до сих пор!
В мыслях она уже давно уничтожила его, стерла его с лица земли.
– Дело не в праве, – сказал Джеральд, садясь на стул.