Мужчина опять покачал головой, и это был знак, что хотя ему многое и известно, он ничего не скажет.
– По-моему, он хочет научить кобылу ничего не бояться, – ответил он. – Чистых кровей арабская лошадь, в наших местах такой породы не найти, совсем не такая, как наши лошади.
Слухи ходят, что он вывез ее из самого Константинополя.
– Уж конечно! – сказала Урсула. – Лучше бы он оставил ее туркам. Уверена, они обращались бы с ней более подобающим образом.
Мужчина вернулся в свою сторожку к своей жестяной кружке с чаем, а девушки свернули в переулок, полностью устланный мягкой черной пылью.
Гудрун в каком-то забытьи вспоминала, как необузданное, цепкое человеческое тело впивалось в живое тело лошади, как сильные, неукротимые бедра белокурого мужчины сжимали пульсирующие бока кобылы и заставляли ее беспрекословно подчиняться; она вспоминала и легкое белое притягательно-повелительное сияние, исходящее от его живота, бедер и икр, окутывающее кобылу, обволакивающее ее, заставляющее безмолвно подчиняться человеку, подчиняться, несмотря на ужас, несмотря на кровавые раны. Девушки шли молча.
Слева от них, возле шахты, высились терриконы и ажурные очертания шахтных копёров, черные пути с остановившимися платформами сверху напоминали морскую гавань: платформы-корабли были пришвартованы в огромной бухте – на железной дороге.
Возле второго переезда, пересекавшего несколько рядов блестящих рельсов, находилась шахтерская ферма, а у дороги, в загоне для скота, ржавел огромный и совершенно круглый железный шар, который когда-то служил паровым котлом.
Вокруг него сновали куры, по желобу поилки прыгали цыплята, а напившиеся воды трясогузки порхали между платформами то туда, то обратно.
По другую сторону широкого переезда, у дороги, была свалена груда светло-серого камня, которым латали дороги; возле нее стояла тележка и двое мужчин: средних лет мужчина с бакенбардами на висках опирался на лопату и что-то говорил молодому парню в гетрах, стоящему возле лошади.
Они оба смотрели в сторону переезда.
И тут недалеко от них, на этом самом переезде, появились девушки – маленькие, броские фигурки, залитые ярким послеполуденным солнцем.
На обеих были легкие яркие летние платья и жакеты: на Урсуле – вязаный оранжевый, на Гудрун – бледно-желтый; Урсула была в канареечно-желтых чулках, Гудрун – в ярко-розовых. Пересекающие широкие пути женские фигурки, казалось, сияли; при движении они переливались белым, оранжевым, желтым и розовым, выделяясь на раскаленной и засыпанной угольной пылью местности.
Мужчины, несмотря на жаркое солнце, остались на своем месте и наблюдали за ними.
Старший – невысокий, энергичный человек с морщинистым, словно выдубленным, лицом – был среднего возраста; молодому же было около двадцати трех лет.
Они молча смотрели, как девушки приближались к ним, как они шли мимо, как удалялись вниз по пыльной дороге на одной стороне которой стояли жилые дома, а на другой торчала пыльная молодая кукуруза.
Потом старший мужчина с бакенбардами на висках похотливо изрек, повернувшись к своему молодому товарищу:
– Какова, а?
А она ничего, да?
– Ты про которую? – заинтересованно и насмешливо спросил тот, что помоложе.
– Про ту, в красных чулках.
Что скажешь?
Да я б за пять минут с ней недельную получку выложил; эх! Только за пять минут.
Парень снова рассмеялся.
– Уж твоя хозяйка тебе на это кое-что высказала бы.
Гудрун обернулась и посмотрела на них.
Чудовищами казались ей эти мужчины, застывшие у кучи бледно-серого шлака и провожающие их взглядами.
А мужчина с бакенбардами вообще не вызывал у нее ничего, кроме отвращения.
– Ты высший класс, девочка, – сказал ей вслед мужчина.
– Думаешь, стоит она недельной получки? – задумчиво спросил парень.
– Стоит?
Да я, черт ее подери, сей момент деньжата бы выложил…
Парень оценивающе окинул взглядом удаляющихся Гудрун и Урсулу, словно пытаясь понять, что именно в них равнялось недельной зарплате.
И, не найдя ничего такого, он отрицательно покачал головой.
– Не, – сказал он. – Я бы столько не дал.
– Нет? – удивился старик. – Черт, а я хоть сейчас.
И он продолжил кидать лопатой шлак.
Девушки шли вниз между домами с шиферными крышами и закопченными кирпичными стенами.
Насыщенно-золотое очарование наступающего заката накрыло весь шахтерский район, и эта смесь уродства и наложившейся на него красоты дурманила чувства.
На дороге, устланной черной пылью, густой свет казался более теплым, более интенсивным, огненный вечер набросил волшебную тень на бесформенное уродство этого места.
– Это место красиво какой-то жуткой красотой, – сказала Гудрун, поддавшись очарованию и страдая от этого. – Чувствуешь, как оно притягивает тебя, обволакивает, окутывает своим горячим дыханием?
Я чувствую.
И тупею от этой красоты.
Они шли мимо стоящих в ряд шахтерских домов.
Иногда они видели, как позади домов шахтеры мылись прямо на улице – вечер был очень теплым. Они были голыми до самых бедер, с которых едва не спадали широченные молескиновые штаны.
После умывания они садились на корточки возле стен, разговаривали или молчали, наслаждаясь жизнью и отдыхая после утомительного рабочего дня.
Они говорили с резкими интонациями, но эти ярко выраженные диалектные особенности приятно будоражили кровь.
Они обволакивали Гудрун теплой пеленой, ей казалось, будто рабочие ласкают ее, она чувствовала исходившую от людских тел вибрацию; воздух этого места был пропитан изысканной смесью физического труда и присутствия множества мужчин.
Но здесь это было делом обычным, а поэтому никто из местных не обращал на это внимания.
Однако в душе Гудрун всколыхнулись сильные чувства, почти отвращение.