Они подплыли ближе, и их радостная и яркая непорочность была настолько трогательной, что на глаза ее навернулись слезы.
– Почему они такие милые? – воскликнула она. – Почему мне кажется, что они такие прекрасные?
– Это очень хорошие цветы, – сказал он со скованностью, появившейся в ответ на ее страстный возглас. – Вы знаете, что маргаритка состоит из множества отдельных цветков, которые становится единым целым.
По-моему, ботаники ставят такие растения на вершину эволюционной лестницы, верно?
– Да, они называются сложноцветными, мне кажется, вы совершенно правы, – ответила Урсула, которая никогда ни в чем не была уверена.
Если в одно мгновение ей казалось, что она в чем-то совершенно уверена, то в следующее она уже в этом сомневалась.
– Этим все и объясняется, – сказал он. – Маргаритка – это миниатюрное выражение идеальной демократии, следовательно, это самый совершенный из цветков и в этом-то его прелесть.
– Нет, – воскликнула она, – вовсе нет – никогда.
Демократия тут ни при чем.
– Вы правы, – признал он. – Это золотая толпа пролетариата, окруженная ярко-белым оперением богатеев-бездельников.
– Какая гадость – опять вы со своими общественными лозунгами! – воскликнула она.
– Действительно!
Это же просто маргаритка – оставим-ка ее в покое.
– Пожалуйста!
Пусть хотя бы один раз это будет для вас то, чего вы не можете разгадать, – сказала она, – если такое вообще существует в природе, – иронично присовокупила она.
Они стояли рядом, забыв обо всем.
Они оба не двигались, словно пораженные молнией, и едва осознавали, где находятся.
Возникшее между ними небольшое противостояние разорвало оболочку их сознания, превратив их в две обезличенные силы, столкнувшиеся между собой.
Он почувствовал, что молчание затянулось.
Ему хотелось что-нибудь сказать, найти новую, боле привычную тему и продолжить разговор.
– Знаете, – сказал он, – я снимаю комнаты здесь, на мельнице.
Может быть, мы могли бы еще раз как-нибудь приятно провести время?
– Неужели? – сказала она, не обращая внимания на то, что он вполне допускал возможность возникновения между ними близких отношений.
Он тут же одернул себя и заговорил с теми же интонациями, что и раньше.
– Как только я пойму, что смогу жить в одиночестве, что мне будет этого достаточно, – продолжал он, – я сразу же брошу работу.
Она для меня больше ничего не значит.
Я не верю в человечество, хотя и притворяюсь, что являюсь его частью, я ни в грош не ставлю общественные идеалы, согласно которым я строю свою жизнь, мне отвратительна вымирающая органическая форма социального человечества – поэтому моя работа в сфере образования ни что иное, как показуха.
Я откажусь от нее как только очищу свою душу – возможно завтра – и буду жить сам по себе.
– У вас достаточно средств к существованию? – спросила Урсула.
– Да, у меня около четырехсот фунтов годового дохода.
Это облегчает мое положение.
Повисла пауза.
– А как же Гермиона? – спросила Урсула.
– Все наконец кончено – полный крах, да ничего другого и не могло быть.
– Но вы все еще общаетесь?
– Было бы странно, если бы мы притворялись, что незнакомы, не так ли?
Во вновь повисшей паузе чувствовалось, что Урсуле хочется продолжить разговор.
– Но, может, было бы лучше разом покончить со всем? – через некоторое время спросила она.
– Не думаю, – сказал он, – время покажет.
Они опять замолчали на некоторое время.
Он стал размышлять вслух.
– Чтобы найти то единственное, что действительно нужно человеку, он должен отказаться от всего – полностью все отринуть, – заявил он.
– И что же это за «одно-единственное»? – вызывающе спросила она.
– Не знаю, наверное, свобода.
Ей хотелось, чтобы он сказал «любовь».
В этот момент откуда-то снизу раздался громкий собачий лай.
Биркин как будто заволновался.
Она же не придала этому значения.
Только подумала, чего это он вдруг смутился.
– Дело в том, – тихо произнес он, – что, насколько я понял, пришли Гермиона и Джеральд Крич.