Лев Николаевич Толстой Во весь экран Воскресение (1899)

Приостановить аудио

И потому девочке было только страшно, и она рада была, когда этих людей перестало быть видно.

Но не смигивая и не спуская глаз смотревший на шествие арестантов мальчик с длинной, худой шеей решил вопрос иначе.

Он знал еще твердо и несомненно, узнав это прямо от Бога, что люди эти были точно такие же, как и он сам, как и все люди, и что поэтому над этими людьми было кем-то сделано что-то дурное – такое, чего не должно делать; и ему было жалко их, и он испытывал ужас и перед теми людьми, которые были закованы и обриты, и перед теми, которые их заковали и обрили.

И оттого у мальчика все больше и больше распухали губы, и он делал большие усилия, чтобы не заплакать, полагая, что плакать в таких случаях стыдно.

XXXVI

Нехлюдов шел тем же скорым шагом, которым шли арестанты, но и легко одетому, в легком пальто ему было ужасно жарко, главное – душно от пыли и неподвижного горячего воздуха, стоявшего в улицах.

Пройдя с четверть версты, он сел на извозчика и поехал вперед, но на середине улицы в пролетке ему показалось еще жарче.

Он попытался вызвать в себе мысли о вчерашнем разговоре с зятем, но теперь эти мысли уже не волновали его, как утром.

Их заслонили впечатления выхода из острога и шествия партии. Главное же – было томительно жарко.

У забора, в тени деревьев, сняв фуражки, стояли два мальчика-реалиста над присевшим перед ними на коленки мороженником.

Один из мальчиков уже наслаждался, обсасывая роговую ложечку, другой дожидался верхом накладываемого чем-то желтым стаканчика.

– Где бы тут напиться? – спросил Нехлюдов своего извозчика, почувствовав непреодолимое желание освежиться.

– Сейчас тут трактир хороший, – сказал извозчик и, завернув за угол, подвез Нехлюдова к подъезду с большой вывеской.

Пухлый приказчик в рубахе за стойкой и бывшие когда-то белыми половые, за отсутствием посетителей сидевшие у столов, с любопытством оглядели непривычного гостя и предложили свои услуги.

Нехлюдов спросил сельтерской воды и сел подальше от окна к маленькому столику с грязной скатертью.

Два человека сидели за столом за чайным прибором и белого стекла бутылкой, обтирали со лбов испарину и что-то миролюбиво высчитывали.

Один из них был черный и плешивый, с таким же бордюром черных волос на затылке, какой был у Игнатья Никифоровича.

Впечатление это напомнило Нехлюдову опять вчерашний разговор с зятем и свое желание повидаться с ним и сестрой до отъезда.

«Едва ли успею до поезда, – подумал он. – Лучше напишу письмо».

И, спросив бумаги, конверт и марку, он стал, прихлебывая свежую шипучую воду, обдумывать, что он напишет.

Но мысли его разбегались, и он никак не мог составить письма.

«Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» – начал он.

«Что же дальше?

Просить простить за то, что я вчера сказал?

Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь.

И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», – и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, не понимающему его человеку, Нехлюдов положил неконченое письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал догонять партию.

Жара еще усилилась.

Стены и камни точно дышали жарким воздухом.

Ноги, казалось, обжигались о горячую мостовую, и Нехлюдов почувствовал что-то вроде обжога, когда он голой рукой дотронулся до лакированного крыла пролетки.

Лошадь вялой рысцой, постукивая равномерно подковами по пыльной и неровной мостовой, тащилась по улицам; извозчик беспрестанно задремывал; Нехлюдов же сидел, ни о чем не думая, равнодушно глядя перед собою.

На спуске улицы, против ворот большого дома, стояла кучка народа и конвойный с ружьем. Нехлюдов остановил извозчика.

– Что это? – спросил он у дворника.

– С арестантом что-то.

Нехлюдов сошел с пролетки и подошел к кучке людей.

На неровных камнях покатой у тротуара мостовой лежал головой ниже ног широкий немолодой арестант с рыжей бородой, красным лицом и приплюснутым носом, в сером халате и таких же штанах.

Он лежал навзничь, раскрыв ладонями книзу покрытые веснушками руки, и после больших промежутков, равномерно подергиваясь высокой и могучею грудью, всхлипывал, глядя на небо остановившимися, налитыми кровью глазами.

Над ним стояли нахмуренный городовой, разносчик, почтальон, приказчик, старая женщина с зонтиком и стриженый мальчик с пустой корзиной.

– Ослабели, сидевши в за€мке, расслабли, а их ведут в самое пекло, – осуждал кого-то приказчик, обращаясь к подошедшему Нехлюдову.

– Помрет, должно, – говорила плачущим голосом женщина с зонтиком.

– Развязать рубаху надо, – сказал почтальон.

Городовой стал дрожащими толстыми пальцами неловко распускать тесемки на жилистой красной шее.

Он был, видимо, взволнован и смущен, но все-таки счел нужным обратиться к толпе.

– Чего собрались?

И так жарко. От ветра стали.

– Должен доктор свидетельствовать. Которых слабых оставлять. А то повели чуть живого, – говорил приказчик, очевидно щеголяя своим знанием порядков.

Городовой, развязав тесемки рубахи, выпрямился и оглянулся.

– Разойдитесь, говорю.

Ведь не ваше дело, чего не видали? – говорил он, обращаясь за сочувствием к Нехлюдову, но, не встретив в его взгляде сочувствия, взглянул на конвойного.

Но конвойный стоял в стороне и, оглядывая свой сбившийся каблук, был совершенно равнодушен к затруднению городового.

– Чье дело, те не заботятся.