Лев Николаевич Толстой Во весь экран Воскресение (1899)

Приостановить аудио

Выслушав рассказ старика, Нехлюдов встал и пошел на то место, которое берег для него Тарас.

– Что ж, барин, садитесь. Мы мешок сюда примем, – ласково сказал, взглянув вверх, в лицо Нехлюдова, сидевший напротив Тараса садовник.

– В тесноте, да не в обиде, – сказал певучим голосом улыбающийся Тарас и, как перышко, своими сильными руками поднял свой двухпудовый мешок и перенес его к окну. – Места много, а то и постоять можно, и под лавкой можно. Уж на что покойно.

А то вздорить! – говорил он, сияя добродушием и ласковостью.

Тарас говорил про себя, что, когда он не выпьет, у него слов нет, а что у него от вина находятся слова хорошие и он все сказать может.

И действительно, в трезвом состоянии Тарас больше молчал; когда же выпивал, что случалось с ним редко и только в особенных случаях, то делался особенно приятно разговорчив.

Он говорил тогда и много и хорошо, с большой простотою, правдивостью и, главное, ласковостью, которая так и светилась из его добрых голубых глаз и не сходящей с губ приветливой улыбки.

В таком состоянии он был сегодня.

Приближение Нехлюдова на минуту остановило его речь. Но, устроив мешок, он сел по-прежнему и, положив сильные рабочие руки на колени, глядя прямо в глаза садовнику, продолжал свой рассказ.

Он рассказывал своему новому знакомому во всех подробностях историю своей жены, за что ее ссылали и почему он теперь ехал за ней в Сибирь.

Нехлюдов никогда не слыхал в подробности этого рассказа и потому с интересом слушал.

Он застал рассказ в том месте, когда отравление уже совершилось и в семье узнали, что сделала это Федосья.

– Это я про свое горе рассказываю, – сказал Тарас, задушевно дружески обращаясь к Нехлюдову. – Человек такой попался душевный, – разговорились, я и сказываю.

– Да, да, – сказал Нехлюдов.

– Ну, вот таким манером, братец ты мой, узналось дело.

Взяла матушка лепешку эту самую.

«Иду, говорит, к уряднику».

Батюшка у меня старик правильный.

«Погоди, говорит, старуха, бабенка – робенок вовсе, сама не знала, что делала, пожалеть надо.

Она, може, опамятуется».

Куды тебе, не приняла слов никаких.

«Пока мы ее держать будем, она, говорит, нас, как тараканов, изведет».

Убралась, братец ты мой, к уряднику.

Тот сейчас взбулгачился к нам… Сейчас понятых.

– Ну, а ты-то что? – спросил садовник.

– А я, братец ты мой, от живота валяюсь да блюю.

Все нутро выворачивает, ничего и сказать не могу.

Сейчас запряг батюшка телегу, посадил Федосью, – в стан, а оттуда к следователю.

А она, братец ты мой, как сперначала повинилась во всем, так и следователю все, как есть, чередом и выложила. И где мышьяк взяла, и как лепешки скатала.

«Зачем, говорит, ты сделала?» –

«А потому, говорит, постылый он мне.

Мне, говорит, Сибирь лучше, чем с ним жить», со мной, значит, – улыбаясь, говорил Тарас. – Повинилась, значит, во всем.

Известное дело, в за€мок. Батюшка один вернулся.

А тут рабочая пора подходит, а баба у нас – одна матушка, да и та уж плоха.

Думали, как быть, нельзя ли на поруки выручить.

Поехал батюшка к начальнику к одному – не вышло, он – к другому.

Начальников этих он человек пять объездил. Совсем уж было бросили хлопотать, да напался тут человечек один, из приказных. Ловкач такой, что на редкость сыскать.

«Давай, говорит, пятерку – выручу».

Сошлись на трешнице.

Что ж, братец ты мой, я ее же холсты заложил, дал.

Как написал он эту бумагу, – протянул Тарас, точно он говорил о выстреле, – сразу вышло.

Я сам в те поры уж поднялся, сам за ней в город ездил.

Приехал я, братец ты мой, в город. Сейчас кобылу на двор поставил, взял бумагу, прихожу в за€мок.

«Чего тебе?»

Так и так, говорю, хозяйка моя тут у вас заключена.

«А бумага, говорит, есть?»

Сейчас подал бумагу.

Глянул он.

«Подожди», – говорит.

Присел я тут на лавочке.