Учился он легко и в гимназии и в университете и кончил курс первым кандидатом математического факультета.
Ему предлагали оставаться при университете и ехать за границу.
Но он медлил.
Была девушка, которую он любил, и он подумывал о женитьбе и земской деятельности.
Всего хотелось, и ни на что не решался.
В это время товарищи по университету попросили у него денег на общее дело.
Он знал, что это общее дело было революционное дело, которым он тогда совсем не интересовался, но из чувства товарищества и самолюбия, чтобы не подумали, что он боится, дал деньги.
Взявшие деньги попались; была найдена записка, по которой узнали, что деньги даны Крыльцовым; его арестовали, посадили сначала в часть, а потом в тюрьму.
– В тюрьме, куда меня посадили, – рассказывал Крыльцов Нехлюдову (он сидел с своей впалой грудью на высоких нарах, облокотившись на колени, и только изредка взглядывал блестящими, лихорадочными, прекрасными, умными и добрыми глазами на Нехлюдова), – в тюрьме этой не было особой строгости: мы не только перестукивались, но и ходили по коридору, переговаривались, делились провизией, табаком и по вечерам даже пели хором.
У меня был голос хороший. Да. Если бы не мать, – она очень убивалась, – мне бы хорошо было в тюрьме, даже приятно и очень интересно.
Здесь я познакомился, между прочим, с знаменитым Петровым (он потом зарезался стеклом в крепости) и еще с другими.
Но я не был революционером.
Познакомился я также с двумя соседями по камере.
Они попались в одном и том же деле с польскими прокламациями и судились за попытку освободиться от конвоя, когда их вели на железную дорогу.
Один был поляк Лозинский, другой – еврей, Розовский – фамилия.
Да.
Розовский этот был совсем мальчик.
Он говорил, что ему семнадцать, но на вид ему было лет пятнадцать. Худенький, маленький, с блестящими черными глазами, живой и, как все евреи, очень музыкален.
Голос у него еще ломался, но он прекрасно пел.
Да.
При мне их обоих водили на суд.
Утром отвели.
Вечером они вернулись и рассказали, что их присудили к смертной казни.
Никто этого не ожидал.
Так неважно было их дело – они только попытались отбиться от конвоя и никого не ранили даже.
И потом так неестественно, чтобы можно было такого ребенка, как Розовского, казнить.
И мы все в тюрьме решили, что это только, чтобы напугать, и что приговор не будет конфирмован.
Поволновались сначала, а потом успокоились, и жизнь пошла по-старому.
Да.
Только раз вечером подходит к моей двери сторож и таинственно сообщает, что пришли плотники, ставят виселицу.
Я сначала не понял: что такое? какая виселица?
Но сторож-старик был так взволнован, что, взглянув на него, я понял, что это для наших двух.
Я хотел постучать, переговориться с товарищами, но боялся, как бы те не услыхали.
Товарищи тоже молчали.
Очевидно, все знали.
В коридоре и камерах весь вечер была мертвая тишина.
Мы не перестукивались и не пели.
Часов в десять опять подошел ко мне сторож и объявил, что палача привезли из Москвы.
Сказал и отошел.
Я стал его звать, чтобы вернулся.
Вдруг слышу, Розовский из своей камеры через коридор кричит мне:
«Что вы? зачем вы его зовете?»
Я сказал что-то, что он табак мне приносил, но он точно догадывался и стал спрашивать меня, отчего мы не пели, отчего не перестукивались.
Не помню, что я сказал ему, и поскорее отошел, чтобы не говорить с ним.
Да.
Ужасная была ночь.
Всю ночь прислушивался ко всем звукам.
Вдруг к утру слышу – отворяют двери коридора и идут кто-то, много.
Я стал у окошечка.
В коридоре горела лампа.