– Неужели?
– Да, вот теперь едет в Сибирь с матерью.
– А эта девушка?
– Не могу вам отвечать, – сказал смотритель, пожимая плечами. – А вот и Богодуховская.
LV
Из задней двери вертлявой походкой вышла маленькая стриженая, худая, желтая Вера Ефремовна, с своими огромными добрыми глазами.
– Ну, спасибо, что пришли, – сказала она, пожимая руку Нехлюдова. – Вспомнили меня?
Сядемте.
– Не думал вас найти так.
– О, мне прекрасно!
Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, – говорила Вера Ефремовна, как всегда испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки.
Нехлюдов стал спрашивать ее о том, как она попала в это положение.
Отвечая ему, она с большим оживлением стала рассказывать о своем деле.
Речь ее была пересыпана иностранными словами о пропагандировании, о дезорганизации, о группах, и секциях, и подсекциях, о которых она была, очевидно, вполне уверена, что все знали, а о которых Нехлюдов никогда не слыхивал.
Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно знать все тайны народовольства.
Нехлюдов же смотрел на ее жалкую шею, на редкие спутанные волосы и удивлялся, зачем она все это делала и рассказывала.
Она жалка ему была, но совсем не так, как был жалок Меньшов-мужик, без всякой вины с его стороны сидевший в вонючем остроге.
Она более всего была жалка той очевидной путаницей, которая была у нее в голове.
Она, очевидно, считала себя героиней, готовой пожертвовать жизнью для успеха своего дела, а между тем едва ли она могла бы объяснить, в чем состояло это дело и в чем успех его.
Дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение.
Вера Ефремовна считала себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать все возможное для того, чтобы освободить ее.
Другое дело, о котором просила Богодуховская, состояло в том, чтобы выхлопотать содержащемуся в Петропавловской крепости Гуркевичу разрешение на свидание с родителями и на получение научных книг, которые ему нужны были для его ученых занятий.
Нехлюдов обещал попытаться сделать все возможное, когда будет в Петербурге.
Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними.
Сначала шло все хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.
– Взяли и меня и вот теперь высылают… – закончила она свою историю. – Но это ничего.
Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, – сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою.
Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами.
Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма.
Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок.
Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики.
Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма.
Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет.
И так и осталось. И теперь идет в каторгу.
– Альтруистическая, хорошая личность… – одобрительно сказала Вера Ефремовна.
Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой.
Она знала, как все зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или по крайней мере в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы.
Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.
LVI
Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться.
Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
– Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь. Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться.
Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать.
Некоторые стали прощаться и плакать.
Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным.
Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери.
Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом.
Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей.
Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила.
Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.