Лев Николаевич Толстой Во весь экран Воскресение (1899)

Приостановить аудио

Нехлюдов не видал ее после того разговора, в котором она извинялась за свою горячность, и он теперь ожидал ее найти такою же, как тогда.

Но нынче она была совсем другая, в выражении лица ее было что-то новое: сдержанное, застенчивое и, как показалось Нехлюдову, недоброжелательное к нему.

Он сказал ей то же, что сказал доктору, – что едет в Петербург, и передал ей конверт с фотографией, которую он привез из Панова.

– Это я нашел в Панове, давнишняя фотография, может быть, вам приятно.

Возьмите.

Она, приподняв черные брови, удивленно взглянула на него своими раскосыми глазами, как бы спрашивая, зачем это, и молча взяла конверт и положила его за фартук.

– Я видел там тетку вашу, – сказал Нехлюдов.

– Видели? – сказала она равнодушно.

– Хорошо ли вам здесь? – спросил Нехлюдов.

– Ничего, хорошо, – сказала она.

– Не слишком трудно?

– Нет, ничего.

Я не привыкла еще.

– Я за вас очень рад.

Все лучше, чем там.

– Чем где там? – сказала она, и лицо ее залилось румянцем.

– Там, в остроге, – поспешил сказать Нехлюдов.

– Чем же лучше? – спросила она.

– Я думаю, люди здесь лучше.

Нет таких, какие там.

– Там много хороших, – сказала она.

– Об Меньшовых я хлопотал и надеюсь, что их освободят, – сказал Нехлюдов.

– Это дай Бог, такая старушка чудесная, – сказала она, повторяя свое определение старушки, и слегка улыбнулась.

– Я нынче еду в Петербург.

Дело ваше будет слушаться скоро, и я надеюсь, что решение отменят.

– Отменят, не отменят, теперь все равно, – сказала она.

– Отчего: теперь?

– Так, – сказала она, мельком вопросительно взглянув ему в лицо.

Нехлюдов понял это слово и этот взгляд так, что она хочет знать, держится ли он своего решения или принял ее отказ и изменил его.

– Не знаю, отчего для вас все равно, – сказал он. – Но для меня действительно все равно: оправдают вас или нет.

Я во всяком случае готов сделать, что говорил, – сказал он решительно.

Она подняла голову, и черные косящие глаза остановились и на его лице, и мимо него, и все лицо ее просияло радостью.

Но она сказала совсем не то, что говорили ее глаза.

– Это вы напрасно говорите, – сказала она.

– Я говорю, чтобы вы знали.

– Про это все сказано, и говорить нечего, – сказала она, с трудом удерживая улыбку.

В палате что-то зашумели. Послышался детский плач.

– Меня зовут, кажется, – сказала она, беспокойно оглядываясь.

– Ну, так прощайте, – сказал он.

Она сделала вид, что не заметила протянутую руку, и, не пожав ее, повернулась и, стараясь скрыть свое торжество, быстрыми шагами ушла по полосушкам коридора.

«Что в ней происходит?

Как она думает?

Как она чувствует?

Хочет ли она испытать меня или действительно не может простить?

Не может она сказать всего, что думает и чувствует, или не хочет?

Смягчилась ли она или озлобилась?» – спрашивал себя Нехлюдов и никак не мог ответить себе.

Одно он знал – это то, что она изменилась и в ней шла важная для ее души перемена, и эта перемена соединяла его не только с нею, но и с тем, во имя кого совершалась эта перемена.

И это-то соединение приводило его в радостно-возбужденное и умиленное состояние.

Вернувшись в палату, где стояло восемь детских кроваток, Маслова стала по приказанию сестры перестилать постель и, слишком далеко перегнувшись с простыней, поскользнулась и чуть не упала.

Выздоравливающий, обвязанный по шее, смотревший на нее мальчик засмеялся, и Маслова не могла уже больше удерживаться и, присев на кровать, закатилась громким и таким заразительным смехом, что несколько детей тоже расхохотались, а сестра сердито крикнула на нее: