Джек Лондон Во весь экран Время-не-ждет (1910)

Приостановить аудио

И он наотмашь бил его по щекам, по носу, по губам, надеясь, что боль от ударов разбудит дремлющее сознание и вернет исчезающую волю.

Элия открыл глаза.

— Слушай! — прохрипел Харниш.

— Я приподыму тебе голову, а ты держись.

Слышишь?

Зубами вцепись в борт и держись!

Дрожащие веки Элии опустились, но Харниш знал, что тот понял его.

Он опять подтащил голову и плечи Элии к лодке.

— Держись, черт тебя возьми!

Зубами хватай! — кричал он, пытаясь поднять неподвижное туловище.

Одна рука Элии соскользнула с борта лодки, пальцы другой разжались, но он послушно впился зубами в борт и удержался.

Харниш приподнял его, потянул на себя, и Элия ткнулся лицом в дно лодки, в кровь ободрав нос, губы и подбородок о расщепленное дерево; тело его, согнувшись пополам, беспомощно повисло на борту лодки.

Харниш перекинул ноги Элии через борт, потом, задыхаясь от усилий, перевернул его на спину и накрыл одеялом.

Оставалось последнее и самое трудное дело — спустить лодку на реку.

Харнишу пришлось по необходимости положить Элию ближе к корме, а это означало, что для спуска потребуется еще большее напряжение.

Собравшись с духом, он взялся за лодку, но в глазах у него потемнело, и когда он опомнился, оказалось, что он лежит, навалившись животом на острый край кормы.

Видимо, впервые в жизни он потерял сознание.

Мало того, он чувствовал, что силы его иссякли, что он пальцем шевельнуть не может, а главное — что ему это безразлично.

Перед ним возникали видения, живые и отчетливые, мысль рассекала мир, словно стальное лезвие.

Он, который с детства привык видеть жизнь во всей ее наготе, никогда еще так остро не ощущал этой наготы.

Впервые пошатнулась его вера в свое победоносное «я».

На какое-то время жизнь пришла в замешательство и не сумела солгать.

В конечном счете он оказался таким же жалким червяком, как и все, ничуть не лучше съеденной им белки или людей, потерпевших поражение, погибших на его глазах, как, несомненно, погибли Джо Хайнс и Генри Финн, ничуть не лучше Элии, который лежал на дне лодки, весь в ссадинах, безучастный ко всему.

Харнишу с кормы лодки хорошо была видна река до самого поворота, откуда рано или поздно нагрянут ледяные глыбы.

И ему казалось, что взор его проникает в прошлое и видит те времена, когда в этой стране еще не было ни белых, ни индейцев, а река Стюарт год за годом, зимой прикрывала грудь ледяным панцирем, а весной взламывала его и вольно катилась к Юкону.

И в туманной дали грядущего он провидел то время, когда последние поколения смертных исчезнут с лица Аляски и сам он исчезнет, а река по-прежнему, неизменно — то в зимнюю стужу, то бурной весной — будет течь, как текла от века.

Жизнь — лгунья, обманщица.

Она обманывает все живущее.

Она обманула его, Элама Харниша, одного из самых удачных, самых совершенных своих созданий.

Он ничто — всего лишь уязвимый комок мышц и нервов, ползающий в грязи в погоне за золотом, мечтатель, честолюбец, игрок, который мелькнет — и нет его.

Нетленна и неуязвима только мертвая природа, все, что не имеет ни мышц, ни нервов — песок, земля и гравий, горы и низины, и река, которая из года в год, из века в век покрывается льдом и вновь очищается от него.

В сущности, какой это подлый обман!

Игра краплеными картами.

Те, кто умирает, не выигрывают, — а умирают все.

Кто же остается в выигрыше?

Даже и не Жизнь — великий шулер, заманивающий игроков, этот вечно цветущий погост, нескончаемое траурное шествие.

Он на минуту очнулся от раздумья и посмотрел вокруг: река по-прежнему была свободна ото льда, а на носу лодки сидела пуночка, устремив на него дерзкий взгляд.

Потом он снова погрузился в свои мысли.

Ничто уже не спасет его от проигрыша.

Нет сомнений, что ему суждено выйти из игры.

И что же?

Он снова и снова задавал себе этот вопрос.

Общепризнанные религиозные догматы всегда были чужды ему.

Он исповедовал свою религию, которая учила его не обманывать ближних, вести с ними честную игру, и никогда не предавался праздным размышлениям о загробной жизни.

Для него со смертью все кончалось.

Он всегда в это верил и не испытывал страха.

И сейчас, когда пятнадцать футов отделяло лодку от реки, а он и пальцем не мог пошевелить, чтобы сдвинуть ее с места, он все так же твердо верил, что со смертью все кончается, и не испытывал страха.

В его представлениях об окружающем мире было слишком много трезвой простоты, чтобы их могло опрокинуть первое — или последнее — содрогание жизни, убоявшейся смерти.

Он видел смерть, видел, как умирают люди и животные; память услужливо воскрешала перед ним десятки картин смерти.

Он снова глядел на них, как глядел когда-то, и они не страшили его.