Узкие губы стали плаксиво-обиженными.
Химические процессы одряхления наложили на него свою печать.
Нет, возврата после этого не было.
Юджин увидел теперь, что Гант умирает — очень медленно.
Неисчерпаемая энергия, безграничная мощь былых времён исчезли.
Могучее тело разрушалось у него на глазах, как выброшенный на мель корабль.
Гант был болен.
Он был стар.
Его недуг был довольно обычным недугом стариков, которые прожили жизнь безалаберно и жадно, — гипертрофия предстательной железы.
Сама по себе эта болезнь не смертельна — скорее её можно назвать одной из вех старости и смерти, но она отвратительна и причиняет значительные страдания.
Её обычно лечат хирургическим путём, и операция не считается особенно опасной.
Но нож хирурга внушал Ганту страх и ненависть — он охотно прислушивался ко всем уговорам не оперироваться.
Он был лишён философского взгляда на вещи.
Он не мог отвлечённо, забавляясь, наблюдать смерть всех чувств, угасание желаний, нарастание физической немощи.
Он жадно, сладострастно смаковал все сплетни о совращениях: его удовольствие отдавало алчными взглядами, жарким дыханием желания.
Ему не была свойственна та мягкая ирония, с которой философский дух посмеивается над безумиями, ему уже более недоступными.
Гант не был способен смириться с неизбежным.
В нём пылала самая жгучая из всех похотей — похоть памяти, неутолимый голод, пытающийся воскресить то, что умерло.
Он достиг той поры жизни, когда человек жадно набрасывается на газеты, выискивая сообщения о смертях.
И, узнав о смерти кого-либо из друзей или знакомых, он покачивал головой с лицемерной стариковской печалью и приговаривал:
«Уходят они, один за другим.
О господи!
Следующим быть мне».
Но он не верил тому, что говорил.
Смерть всё ещё была для других, а не для него.
Он старился очень быстро.
Он начал умирать у них на глазах: стремительная старость и медленная смерть, бессильная, разрушающая, мерзкая оттого, что вся его жизнь заключалась в физических эксцессах — в колоссальном пьянстве, колоссальном обжорстве, колоссальном буйном дебоширстве.
Было странно и жутко смотреть, как ссыхается это огромное тело.
Они начинали следить за развитием его болезни с чем-то, похожим на тот ужас, с каким следишь за движениями собаки с переломленной лапой перед тем, как её уничтожат, — этот ужас больше того, который испытываешь, когда ногу ломает человек, потому что человек может жить и без ног.
Собака же вся целиком заключена в свою шкуру.
Его фантастическое красноречие теперь разбавлялось старческим брюзжаньем.
Он то проклинал, то хныкал.
В глухие ночные часы он вставал с постели вне себя от страха и боли и начинал кощунственно поносить бога, чтобы через минуту отчаянно умолять его о прощении.
И всю эту тираду пронизывали дрожащие выдохи физической боли — реальной и несомненной.
— Ох-х-х-х!
Проклинаю день, когда я родился… Проклинаю день, когда мне дало жизнь это кровожадное чудовище там наверху… Ох-х-х-х!
Иисусе!
Молю тебя!
Я знаю, что вёл дурную жизнь.
Прости меня!
Смилуйся надо мной!
Дай мне ещё одну возможность ради Христа!..
Ох-х-х-х!
Юджина эти сцены порой приводили в дикую ярость.
Его сердило, что Гант, съев свой пирог, теперь вопил оттого, что у него разболелся живот, и в то же время просил добавки.
Он с горечью думал, что жизнь его отца пожирала всё, что ей служило, и что мало кто получил столько чувственных наслаждений и был более безжалостен в своих требованиях к другим.
Эти представления, эти дикие кощунства и трусливое ползанье на брюхе перед богом, о котором никто из них даже и не вспоминал, пока был здоров, казались ему гнусными и отвратительными.
Постоянная тяга Ганта и Элизы к чужой смерти, та болезненная жадность, с какой они рыскали по газетным столбцам в поисках объявлений о смерти знакомых, их всепоглощающий интерес к смерти какой-нибудь беззубой старухи, которая, замученная пролежнями, наконец, на девятом десятке, упокоилась, и полное равнодушие к известиям о пожарах, голоде, кровопролитиях в других частях света, важность, которую они суеверно придавали местному и незначительному, усматривая прямое вмешательство провидения в смерти какого-нибудь фермера и попрание божественных установлений и законов природы в своей собственной смерти — всё это преисполняло его захлёбывающейся ярости.
Впрочем, Элиза была сейчас в самом подходящем состоянии для размышления над чужими смертями.
Здоровье у неё было великолепное.