Хмурясь, он выпустил сигарету из пальцев слоновой кости и косолапо вышел за дверь.
Итон задержался посмеяться с редактором городских новостей.
Ах, уж этот неповторимый Бен Гант!
Иногда, возвращаясь на Вудсон-стрит поздно ночью в разгар летнего сезона, он спал вместе с Юджином в большой комнате наверху, где все они родились.
Прислонясь к подушкам на старой, кровати кремового, цвета, пёстро расписанной в головах и в ногах круглыми медальонами с гроздьями плодов, он негромким недоуменным голосом, спотыкаясь на некоторых словах, читал вслух бейсбольные рассказы Ринга Ларднера.
«Ты меня знаешь, Эл».
За окнами плоская крыша веранды ещё хранила тепло дневных испарений вара, размазанного по жести.
Плотные виноградные гроздья, все в паутине, свисали среди широких листьев.
«Я не для того его растил.
Пожалуй, надо бы поставить Глисону фонарь под глазом».
Бен читал старательно, задерживаясь на секунду, чтобы усмехнуться.
Вот так, точно ребёнок, он напряжённо выискивал все оттенки смысла, сосредоточенно хмурясь.
Женщинам нравилось, когда он так хмурился и так сосредоточивался.
Он бывал внезапным только в гневе и в стремительных обращениях к своему ангелу.
22
Когда Юджину шёл пятнадцатый год и он учился у Леонарда уже два года, Бен устроил его работать разносчиком газет.
Элиза жаловалась на его лень.
Она ворчала, что не может добиться от него никакой помощи.
На самом деле Юджин не был ленив, но он ненавидел всё, что было связано с унылой томительностью ведения хозяйства в пансионе.
Элиза не заставляла его делать ничего особенно трудного, но зато давала ему поручения часто и неожиданно.
Его угнетала бесцельность труда в «Диксиленде», полное исчезновение всего, что было сделано за день.
Если бы Элиза поручила ему постоянное дело, возложила на него какую-нибудь определённую обязанность, он выполнял бы её со рвением.
Но она сама вела хозяйство без всякой упорядоченности — она хотела, чтобы он всегда был у неё под рукой, а ему не было интересно то, что было интересно ей.
«Диксиленд» был средоточием её жизни.
«Диксиленд» владел ею.
А его приводил в ужас.
Когда она посылала его к бакалейщику за хлебом, он уныло ощущал, что этот хлеб будет съеден чужими людьми, что их усилия ничего не делают новее, лучше, прекраснее, что всё уничтожается с ежедневными отбросами.
Она посылала его в густой бурьян на огороде выкорчёвывать сорняки, смыкавшиеся над её овощами, которые, как и вся земля, благоденствовали от её небрежных забот.
И в унылом исступлении взмахивая тяпкой, он знал, что сорняки снова вырастут в жаркой солнечной вони, что её овощи — пропалывай их или нет — станут большими и сочными и будут скормлены её постояльцам и что её жизнь, только её жизнь, воплотится во что-то.
Глядя на неё, он постигал уныние и ужас времени: все, кроме неё, осуждены на смерть в душащих объятиях Саргассова моря.
И он пьяно дробил земляные комья, а потом, приведённый в себя её пронзительным воплем с высокого заднего крыльца, обнаруживал, что полностью сокрушил рядок молодой кукурузы.
— Да как же это ты! — сердито ворчала она, щурясь на него из-за ступенчатого хаоса лоханей, обвислых сушащихся чулок, пустых бутылок из-под молока — мутных и немытых, и ржавых ведёрок из-под топлёного сала.
— Хоть присягнуть! — сказала она, поворачиваясь к мистеру Баскетту, гёттисбергскому торговцу хлопком, который малярийно усмехался сквозь клочкастые усы. — Ну, что мне с ним делать?
Он срубил все кукурузные стебли на грядке.
— Да, — сказал мистер Баскетт, вглядевшись, — и оставил все сорняки.
Тебе бы надо пожить месяца два на ферме, мальчик, — добавил он назидательно.
Хлеб, который я приношу, съедят чужие.
Я таскаю уголь и колю поленья для огня, который будет согревать их.
Дым.
Fuimus fumus.
Вся наша жизнь уносится дымом.
В ней нет основы, в ней нет созидания — нет даже дымной основы снов.
Спустись пониже, ангел, шепни нам в уши.
Мы уносимся в дыму, и нынешний день не платит нам за вчерашний труд ничем, кроме усталости.
Как нам спастись?
Ему дали Негритянский квартал — самый тяжёлый и наименее выгодный из всех маршрутов.
Он получал по два цента в неделю с экземпляра, десять процентов с еженедельного сбора и десять центов за каждую новую подписку.
Всё это давало ему четыре-пять долларов в неделю.
Его худое растущее тело пило сон с неутолимой жаждой, но теперь ему приходилось вставать утром в половине четвёртого, когда мрак и тишина неслышно гудели в его одурманенных ушах.
Из темноты лилась странная воздушная музыка, на его с трудом пробуждающиеся чувства накатывались волны оркестровых симфоний.