Сидя под лампой с зелёным абажуром, он быстро просматривал их книги, подводил итоги их записей и сбрасывал пересчитанные пятнадцати-, десяти-, и пятицентовые монеты в ячейки открытого ящика.
Потом он вручал каждому быстро нацарапанный ордер на его утреннюю квоту.
Они сбегали по лестнице, как спущенные гончие, торопясь скорее отправиться в обход, и совали ордера угрюмому раздатчику, чьи чёрные пальцы стремительно и безошибочно галопировали по жёстким рёбрам толстой пачки.
Он давал каждому два «добавочных» экземпляра.
Если разносчик был не слишком щепетилен, он увеличивал число лишних экземпляров, сохраняя в своей книге фамилии пяти-шести бывших подписчиков.
Эти дополнительные экземпляры можно было обменять на кофе и пирог в закусочной или преподнести «своему» полицейскому, пожарному или вагоновожатому.
В типографии Гарри Тагмен уютно бездельничал под их взглядами — из его ноздрей вились пухлые струйки папиросного дыма.
Он с профессиональной небрежностью бросил взгляд на ротационную машину, выставляя напоказ мощную грудь, всю в густых волосах, которые чёрным пятном просвечивали сквозь мокрую от пота нижнюю рубашку.
Между ревущих валов и цилиндров ловко пробирался помощник печатника с маслёнкой и комком ветоши в руке.
Широкая река белой бумаги непрерывно неслась по валу вверх и исчезала в калечащем хаосе железного нутра, откуда через секунду вылетала наружу разрезанной, напечатанной, сложенной, спрессованной с сотней других в кипы, скользящие по скату.
Магия машин!
А почему нельзя так и людей?
Врачи, поэты, священники — спрессованные в кипы, сложенные, напечатанные.
Гарри Тагмен с неторопливым удовольствием бросил окурок.
Разносчики газет смотрели на него с благоговением.
Однажды он сшиб с ног одного из помощников за то, что тот сел в его кресло.
Он был Начальник.
Он получал пятьдесят пять долларов в неделю.
Если бы ему тут разонравилось, он в любую минуту мог бы получить работу в «Нью-Орлеан таймс-пикейн», «Луисвилл курьер джорнел», в «Атланта конститьюшен», в «Ноксвилл сентинел», в «Норфолк пайлот».
Он мог бы путешествовать.
В следующую минуту они уже выскочили на улицу и быстро затрусили каждый своим путём, сгибаясь под привычной тяжестью битком набитых парусиновых сумок.
Он отчаянно боялся потерпеть неудачу.
Мучительно сморщившись, он слушал наставления Элизы:
— Подтянись, милый!
Подтянись!
Пусть они видят, что ты не кто-нибудь.
Он не верил в себя; он заранее переживал унизительное увольнение.
Он боялся сабельных ударов язвительных слов и, страшась, отступал перед собственной гордостью.
Три утра он сопровождал разносчика, которого должен был сменить, и, собирая все свои мысли в напряжённый фокус, старался запомнить стереотипный маршрут доставки газет, вновь и вновь прослеживал запутанный лабиринт Негритянского квартала, втискивал свой план в расползшийся хаос грязи и помоев, превращал в яркие точки те дома, куда надо было доставлять газету, и забывал остальные.
Много лет спустя, когда он уже забыл эту прихотливую беспорядочную паутину, наедине с темнотой он продолжал помнить угол, на котором оставлял сумку, чтобы вскарабкаться вверх по обрыву, крутой откос, по которому он скатывался к трём ветхим лачугам, дом с высоким крыльцом, на которое он метко швырял туго сложенный кирпичик новостей.
Прежний разносчик, дюжий деревенский парень семнадцати лет, получил повышение.
Звали его Дженнингс Уэйр.
Он был груб, добродушен, несколько циничен и курил не переставая.
Его плотно окутывал покров жизнелюбия и душевной безмятежности.
Он наставлял своего ученика, где и когда может появиться вынюхивающее лицо
«Рыжего», как остаться незамеченным, нырнув под стойку закусочной, и как складывать газету, чтобы её можно было метнуть с силой и точностью бейсбольного мяча.
В свежести ещё не рождённого утра они начинали обход, спускаясь с крутого склона Вэлли-стрит в тропическое море сна, мимо тяжёлого сонного оцепенения, мимо всех тайных романов, случайных и бесчисленных прелюбодеяний Негритянского квартала.
Когда жёсткий кирпичик газеты резко шлёпался на шаткое крыльцо ветхой лачуги или ударял в растрескавшуюся филенку двери, изнутри доносился долгий раздражённый стон.
Они хихикали.
— Вычеркни эту, — сказал Дженнингс Уэйр, — если ничего от неё не получишь в следующий раз.
Она уже задолжала за шесть недель.
— А вот тут, — говорил он, бесшумно бросая газету на коврик перед дверью, — платят без задержки.
Это правильные негры.
Каждую среду будешь получать все деньги.
— А тут живёт мулаточка, — сказал он, с силой швыряя газету в дверь, и улыбнулся узкой дьявольской улыбкой, когда вслед за ударом раздался пронзительный женский вопль негодования.
— Можешь брать натурой.
На губах Юджина забилась бледная испуганная улыбка.
Дженнингс Уэйр бросил на него проницательный взгляд, но оставил его в покое.
Дженнингс Уэйр был добрым малым.
— Она хорошая деваха, — сказал он.