— А несколько мёртвых душ тебе положено.
Навёрстывай продажей на сторону.
Они спускались по тёмной немощёной улочке и, пользуясь паузой, быстро складывали газеты для следующих бросков.
— Чёртов маршрут, — сказал Дженнингс Уэйр.
— Когда идёт дождь, тут жуть что делается.
Шлёпаешь по колено в грязи.
И половина этих сукиных детей не платит ни гроша.
Он метнул газету со злобной мстительностью.
— Но зато, — сказал он, немного помолчав, — если ты любишь попастись на травке, то лучше места не найдёшь.
Можешь мне поверить.
— С… с негритянками? — прошептал Юджин, облизывая пересохшие губы.
Дженнингс Уэйр повернул к нему свою красную насмешливую физиономию.
— Может, ты видел тут дамочек из общества? — осведомился он.
— А негритянки хороши? — спросил Юджин тихим пересохшим голосом.
— Ого! — междометие вырвалось изо рта Дженнингса Уэйра, как выстрел.
Он помолчал.
— Лучше не бывает, — сказал он потом.
Вначале парусиновый ремень сумки нещадно резал его худые плечи.
Он, напрягаясь, тащил злое бремя, которое пригибало его к земле.
Первые недели были словно кошмар войны: день за днём он с боем прокладывал себе путь к освобождению.
Он сполна изведал муку тех, кто несёт бремя; он из утра в утро познавал воздушный экстаз освобождения.
По мере того как его ноша от дома к дому облегчалась, его согнутые плечи распрямлялись с окрылённой радостью, напряжённые ноги становились лёгкими, к концу утренних трудов его тело, чувственно пронизанное усталостью, легко прядало над землёй.
Он был словно Меркурий, скованный вьюками, словно Ариэль, согбенный мешком, — когда он избавлялся от ноши, его окрылённые ноги шагали по солнечному блеску.
Он плыл по воздуху.
Над его рабством холодно блестели рапиры звёзд, над его освобождением розовела заря.
Он был точно матрос, тонущий в трюме, который на ощупь пробирается через люк к жизни и утру; точно ныряльщик, стиснутый осьминожьими щупальцами, который рассекает узы смерти и медленно возносится с морского дна к свету.
Ещё до конца месяца на его плечах затвердел толстый валик мышц, и он ликующе впрягся в работу.
Теперь он не боялся неудачи.
Его сердце торжествовало, как гордый петух с царственным гребнем.
Он был брошен среди других, не имея никакой форы, и он превзошёл их.
Он был владыкой мрака, он упивался одинокой самодостаточностью своей работы.
Он шёл по путаному хаосу квартала метателем новостей для спящих.
Его быстрые пальцы складывали хрустящую газету, он взмахивал худой рукой, как бичом.
Он видел, как тонут бледные звёзды, а на горах занимается зубчатый свет.
В полном одиночестве, единственный живой человек на земле, он начинал день для остальных людей, проходя мимо закрытых ставнями окон и слыша долгий, сдавленный храп тропиков.
Он шёл через этот душный густой сон и вновь слышал призрачный звон собственных ног и необъятную оркестровую музыку мрака.
По мере того как серый прилив утра катился к западу, он всё больше пробуждался.
Юджин наблюдал и медленное слияние времён года, он видел царственную процессию месяцев; он видел, как летний рассвет подобно реке врывается в тьму; он видел, как тьма вновь торжествует; и он видел, как мимолётные дни, жужжа, точно мухи, устремляются в небытие.
Летом день наступал раньше, чем он кончал обход, и он шагал домой в мире пробуждений.
Когда он проходил через площадь, там уже собирались первые трамваи — свежая зелёная краска придавала им приятный вид новых игрушек.
Огромные помятые бидоны молочников сверкали на солнце чистым блеском.
Свет обнадёживающе озарял смуглую лоснящуюся жирность Джорджа Хакалеса, ночного сторожа кафе «Афины».
Эллинистическая заря.
А в закусочной «Юнида» № 1 на площади Юджин запивал яичный бутерброд долгими глотками пахучего кофе, пристроившись на табурете в дружественном обществе вагоновожатых, полицейских, шофёров, штукатуров и каменщиков.
Он чувствовал, что очень приятно кончать работу, когда все остальные её только начинают.
Он возвращался домой под щебечущими птичьими деревьями.
Осенью поздняя красная луна до самого утра низко плыла над горизонтом.
Воздух был полон падающих листьев, по горам разносился торжественный гром гигантских деревьев, а в его сердце всё отчетливее звучали печальные призрачные шёпоты и необъятная храмовая музыка.
Зимой он радостно вступал в тёмный воющий ветер, опираясь всей тяжестью на его надвигающуюся стену, когда она взметывалась вверх по склону холма; а ранней весной, когда с дымящегося неба сеялся мелкий дождь, он был доволен.
Он был один.