Она видела огонь, горящий в каждом из них, и бережно его хранила.
Она искала доступа к слепым поискам света и самовыражения и у тех, кто был туп, тугодумен, скован стыдом.
Она говорила дрожащему скаковому коню тихие ласковые слова, и он успокаивался.
Вот почему он не исповедовался ей.
Он всё ещё был заперт в темнице.
Но он всегда тянулся к Маргарет Леонард, как к свету, — она видела отблески адского огня, отплясывающие танец мечей на его лице, она видела его голод и муку и кормила его (о, величественнейшее преступление!) поэзией.
Там, где страх или стыд замыкали их в осторожном молчании, там, где чопорные требования обычая связывали им язык, они находили освобождение в многозначительной символике стихов.
И это означало, что Маргарет была потеряна для добрых ангелов.
Ибо какое дело посланцам Сатаны до мелочной точности буквы и слова, если мы можем похитить у поющего хора земного методизма хотя бы одно-единственное сердце — вознести одну великую, заостренную пламенем погибшую душу к высочайшей греховности поэзии?
Вино виноградных гроздьев никогда не оскверняло её рта, но вино поэзии было неугасимо смешано с её кровью, замуровано в её плоти.
К пятнадцати годам Юджин знал почти всех крупнейших лирических поэтов, писавших по-английски.
Он владел всеми их живыми богатствами до последней строки, не ограничиваясь горсткой разрозненных цитат.
Его жажда была пьяной, неутолимой; к своим сокровищам он добавил целые сцены из шиллеровского «Вильгельма Телля», которого самостоятельно читал по-немецки, стихи Гейне и несколько народных песен.
Он выучил наизусть целый отрывок из «Анабасиса», в котором напряжённо нарастающий победоносный греческий язык живописал ту минуту, когда измученные голодом остатки Десяти Тысяч наконец достигли моря и испустили свой бессмертный клич, называя его по имени.
Кроме того, он выучил несколько звонких пошлостей Цицерона, за их звучание, и отрывки из Цезаря, сухие и мускулистые.
Великие стихотворения Бернса он знал потому, что они были положены на музыку, потому, что он читал их или слышал, как их декламировал Гант.
Однако
«Тэма О'Шентера" ему прочла Маргарет Леонард, и её глаза блестели смехом, когда она читала:
— «В аду тебя поджарят, как селёдку».
Некоторые вордсвортовские стихотворения покороче он читал ещё в начальной школе.
«Стучит моё сердце»,
«Я шёл, как облако, один» и
«Взгляните, одна-одинёшенька в поле» он помнил ещё с тех самых пор, но Маргарет прочла ему сонеты и заставила выучить наизусть «Нам слишком дорог мир».
Её голос дрожал и становился низким и страстным, когда она читала эти строки.
Он знал наизусть все песни в шекспировских пьесах, но особенно потрясали его две:
«Где ты, милая, блуждаешь", которая отдавалась в его сердце далёким отзвуком рога, и великолепная песня из «Цимбелина» —
«Для тебя не страшен зной».
Он попытался прочесть все сонеты и не смог, потому что их сложная насыщенность оказалась слишком трудной для его малого опыта, но он прочёл и забыл примерно половину их, и навсегда запомнил те немногие, которые, непонятно почему, сразу же вспыхивали для него на странице, подобно светильникам.
Это были:
«Когда читаю в свитках мёртвых лет»,
«Ты не меняешься с теченьем лет»,
«Мешать соединенью двух сердец»,
«Издержки духа и стыда растрата»,
«Когда на суд безмолвных, тайных дум»,
«Сравню ли с летним днём твои черты?»,
«Нас разлучил апрель цветущий, бурный» и
«То время года видишь ты во мне» — самый великий из них всех, который открыла ему Маргарет и который пронизал его таким электрическим током восторга, когда он дошёл до
«На хорах, где умолк весёлый свист», что он с трудом смог дочитать сонет до конца.
Он прочёл все пьесы, кроме «Тимона», «Тита Андроника», «Перикла», «Кориолана» и «Короля Иоанна», но захватил его только «Король Лир» — с начала и до самого конца.
Наиболее известные монологи он знал с раннего детства, потому что их постоянно декламировал Гант, и теперь они были ему скучны.
А многословные остроты шутов, над которыми Маргарет законопослушно смеялась, объявляя их образчиками бичующей Сатиры гения, ему смутно казались очень тупыми.
Юмор Шекспира не внушал ему доверия — его Оселки были дураками не только напыщенными, но к тому же ещё и скучными.
«Что до меня, то я скорей готов выносить вашу слабость, чем носить вас самих. Хотя, пожалуй, если бы я вас нёс, груз был бы не очень велик, потому что, думается мне, в кошельке у вас нет ни гроша».
Такое острословие самым неприятным образом напоминало ему Пентлендов.
Только Шута в
«Лире» он считал восхитительным — печального, трагического, таинственного Шута.
А что до остальных, он занимался тем, что сочинял на них пародии, которые, заверял он себя с дьявольской усмешкой, заставят потомство надорвать животики:
«Да, дядюшка, если бы страстной четверг пришёлся на прошлую среду, я бы окаплунил твоего петуха, как сказал Том О'Лудгет пастуху, когда увидел, что пастушьи сумки отцвели.
Ты лаешь в две глотки, Цербер?
Лежать, пёс, лежать!"