Признанные красоты его редко трогали (может быть, потому, что он постоянно их слышал), а кроме того, ему казалось, что Шекспир часто выражался нелепо и напыщенно там, где простота была бы гораздо уместнее, — например, в той сцене, когда Лаэрт, узнав от королевы, что его сестра утонула, произносит:
Офелия, тебе довольно влаги,
И слёзы я сдержу.
Нет, это неподражаемо (думал он).
Да-да, Бен!
Лучше бы он вычеркнул их сотню.
Тысячу!
Но его завораживали другие монологи, которые декламаторы не замечают, — такие, как страшный и потрясающий призыв Эдмонда в «Короле Лире», весь пропитанный порочностью, который начинается словами:
Природа, ты — моя богиня,
— и кончается:
Заступниками будьте, боги, Всем незаконным сыновьям.
Монолог этот был тёмен, как ночь, порочен, как Негритянский квартал, необъятен, как стихийные ветры, которые завывали в горах, — он декламировал его в чёрные часы своего труда темноте и ветру.
Он понимал этот монолог, он наслаждался его злобой, ибо это была злоба земли, злоба незаконной природы.
Это был призыв к изгоям, клич, обращённый к тем, кто за оградой, к мятежным ангелам и ко всем людям, которые слишком высоки ростом.
Елизаветинская драма, помимо произведений Шекспира, была ему неизвестна.
Но он очень скоро познакомился с прозой Бена Джонсона, на которого Маргарет смотрела, как на литературного Фальстафа, со снисходительностью школьной учительницы извиняя его раблезианские эксцессы, как простительные причуды гения.
Литературная вакханалия будила в ней несколько академическую весёлость — так преподаватель в баптистском колледже аппетитно причмокивает и благодушно сияет улыбками на своих студентов, когда читает о хересе, о портере и о кружках, пенящихся душистым элем.
Всё это входит в традиции либерализма.
Широкообразованные люди всегда терпимы.
Живое свидетельство тому — профессор Чикагского университета Альберт Торндайк Феркинс в «Соколе» в Сохо.
Мужественно улыбаясь, он сидит за полупинтой горького пива в обществе мелкого жулика, кривобокой буфетчицы с широким задом и съёмными зубами и трёх компанейских проституток с Лайл-стрит, которые лихо расправляются о двумя пинтами тёмного пива.
С живым нетерпением он ожидает появления Г.
К.
Честертона и Э.
В.
Льюкаса.
— О, неповторимый Бен Джонсон, — с мягким смехом вздохнула Маргарет Леонард.
— О господи!
— Боже мой, мальчик, — взревела Шеба, на лету подхватывая предложенную тему разговора и шумно облизывая выпачканные маслом пальцы перед тем, как ринуться в бой.
— Да благословит его бог!
— Её волосатое красное лицо пылало, как мак, глаза в красных прожилках слёзно блестели.
— Да благословит его бог, Джин!
Он был насквозь английским, как ростбиф и кружка душистого эля!
— О господи! — вздохнула Маргарет.
— Он был истинным гением.
— Затуманенными глазами она смотрела вдаль, а на её губах дёргалась ниточка смеха.
— У-и-и! — мягко засмеялась она.
— Старина Бен!
— И послушай, Джин, — продолжала Шеба и наклонилась вперёд, упершись толстой ладонью в колено.
— Ты знаешь, что величайшая дань уважения гению Шекспира вышла из-под его пера?
— Да, мальчик! — сказала Маргарет. Её глаза потемнели, голос стал чуть хриплым.
Он боялся, что она расплачется.
— И всё же эти дураки, — вопила Шеба, — подлые, слабоумные, хлебающие помои дураки…
— У-и-и! — мягко стонала Маргарет.
Джон Дорси повернул своё меловое лицо к мальчику и заржал с бессмысленным одобрением.
О, так рассеянно!
— …они ведь все такие — имеют наглость утверждать, что он ему завидовал!
— Пф! — нетерпеливо сказала Маргарет.
— Это всё вздор.
— Они сами не знают, что говорят!