К тому же его собственная любовь к порядку была так велика, что он страстно ненавидел всякую неряшливость, беспорядок, сумбур.
По временам он впадал в настоящую ярость, обнаруживая, как тщательно она сберегает обрывки бечёвок, пустые банки и бутылки, обёрточную бумагу и прочий всевозможный хлам. Мания стяжательства, ещё не развившаяся у Элизы в душевную болезнь, приводила его в бешенство.
— Во имя господа! — кричал он с искренним гневом.
— Во имя господа!
Почему ты не выбросишь этот мусор?
— И он угрожающе приближался к причине распри.
— Нет, мистер Гант! — резко возражала она.
— Это всё может в любой день для чего-нибудь понадобиться.
Пожалуй, в этом скрывалась какая-то глубокая нелогичность: неутолённая жажда странствий была свойственна человеку, наделённому величайшей любовью к порядку, благоговейно почитавшему всякий ритуал, превращавшему в обряд даже свои ежедневные бранные тирады, а бесформенная хаотичность, одушевляемая всепоглощающей тягой к обладанию, была присуща практичной, будничной натуре.
В Ганте жила страсть истинного скитальца — того, кто уходит от чего-то определённого.
Он нуждался в упорядоченности, в семейном очаге — он в первую очередь был главой семьи, их теплота и сила, сосредоточивавшиеся вокруг него, были его жизнью.
После очередной утренней филиппики, брошенной в лицо Элизе, он шёл будить спящих детей.
Как ни смешно, для него было невыносимо утреннее ощущение, что в доме на ногах только он один.
Формула побудки, произносимая с комической утрированной ворчливостью на нижней ступеньке лестницы, была такова:
— Стив!
Бен!
Гровер!
Люк!
Эй вы, проклятые лентяи, вставайте!
Господи, что из вас выйдет!
Всю жизнь останетесь ничтожествами!
Он продолжал вопить на них снизу так, словно они наверху чутко внимали каждому его слову.
— В вашем возрасте я к этому часу успевал выдоить четырёх коров, сделать всю работу по дому и пройти по снегу восемь миль!
Собственно говоря, когда бы он ни заговаривал о своих школьных годах, он неизменно рисовал пейзаж, погребённый под трёхфутовым слоем снега и скованный жестоким морозом.
Казалось, он не посещал школы иначе, как в условиях полярной зимы.
Пятнадцать минут спустя он снова начинал кричать:
— Из вас никогда ничего не выйдет, никчемные бездельники!
Да если одна стена обрушится, вы только перекатитесь к другой и опять захрапите!
Вслед за этим наверху раздавался быстрый топот босых ног, и мальчики один за другим нагишом скатывались по лестнице, держа одежду в охапке.
Они одевались в гостиной перед ревущим камином, который он так старательно растопил.
Во время завтрака Гант, если не считать отдельных ламентаций, бывал почти в хорошем настроении.
Ели они до отвала — он накладывал на их тарелки большие ломти жареного мяса, яичницу со шкварками, поджаренный хлеб, джем, печеные яблоки.
Он уходил в свою мастерскую примерно в девять, когда мальчики, ещё судорожно доглатывая горячую еду и кофе, стремглав выбегали из дома, а мелодичный школьный колокол предостерегающе звонил в последний раз перед началом уроков.
Возвращаясь к обеду, он был словоохотлив, пока не истощались утренние новости; вечером, когда вся семья опять собиралась вместе, он разводил в камине жаркий огонь и начинал заключительную инвективу — эта церемония требовала полчаса на подготовку и ещё три четверти часа на исполнение со всеми повторениями и добавлениями.
Затем они ужинали — вполне мирно и счастливо.
Так прошла зима.
Юджину исполнилось три года. Ему купили буквари и картинки, изображавшие животных, под которыми помещались рифмованные басни.
Гант неутомимо читал их мальчику, и через полтора месяца Юджин помнил их все до последнего слова.
В конце зимы и всю весну он несчётное число раз устраивал для соседей одно и то же представление: держа перед собой книгу, он притворялся, будто читает то, что знал наизусть.
Гант был в восторге и покрывал этот обман.
Все говорили, что просто неслыханно, чтобы такой малыш и так хорошо читал!
Весной Гант снова запил; но за две-три недели его жажда сошла на нет, и он пристыженно вернулся в обычную колею.
Однако Элиза готовила перемену в их жизни.
Шёл 1904 год, и в Сент-Луисе предстояло открытие Всемирной выставки — она должна была дать зрительное представление об истории цивилизации и быть лучше, больше и величественнее всех прежних подобных выставок.
Многие алтамонтцы думали её посетить, и Элиза была заворожена возможностью соединить путешествие с выгодой.
— Знаете что, — как-то вечером задумчиво начала она, отложив газету.
— Пожалуй, надо бы сложиться и уехать.
— Уехать?
Куда?
— В Сент-Луис, — ответила она.