Он был зачат и вскормлен в теле его белолицей матери — для чего?
Чтобы лизать презрительно поглаживающие пальцы престижа? Чтобы пресмыкаться перед эмблемой?
Юджин почувствовал тошноту.
— Давай пожмём друг другу руки, Джин, — повторил тот, шевеля протянутыми пальцами.
— Нет, — сказал Юджин.
— Ты же меня не ненавидишь? — заскулил Дж.
Т.
— Нет, — сказал Юджин.
Он испытал миг жалости и тошноты.
Он простил, потому что необходимо было забыть.
Юджин жил в маленьком мирке, но крушение этого мирка было для него реальностью.
Его беды были ничтожны, но их воздействие на его дух глубоко и губительно.
Он презрительно замкнулся в своей скорлупе.
У него не было друзей, презрение и гордость сжигали его.
Он слепо противопоставил своё лицо будничной объединенной жизни вокруг.
Именно в эту горькую, исполненную отчаяния осень Юджин познакомился с Джимом Триветтом.
Джим Триветт, сын богатого фермера-табаковода в восточной части штата, был добродушный двадцатилетний парень, сильный, довольно безобразный, с грубым выступающим вперёд ртом, толстыми полуоткрытыми губами, постоянно растянутыми в дряблой улыбочке и испачканными в углах табачной жвачкой.
Зубы у него были скверные.
Светло-каштановые сухие непослушные волосы торчали спутанными вихрами.
Он одевался дёшево и крикливо по ужасной моде того времени: узенькие брюки, которые не доходили на один дюйм до коричневых ботинок, открывая носки со стрелками, пиджак с фалдами, стянутый поясом на почках, большие полосатые шёлковые воротнички.
Под пиджаком он носил толстый свитер с номером своей школы.
Джим Триветт жил вместе с тремя другими студентами своего землячества в пансионе, неподалёку от дома миссис Брэдли, но ближе к западным воротам университета.
Эти четыре молодых человека удобства и общества ради поселились вместе в двух грязноватых комнатах, в которых несло сухим жаром от чугунных печурок.
Они вечно собирались заниматься, но никогда не занимались. Кто-нибудь входил, решительно объявлял, что у него «завтра жуткий день», и принимался готовиться к схватке с учебниками: старательно и долго точил карандаши, переставлял лампу так и эдак, подбрасывал поленья в раскалённую печурку, придвигал стул, надевал зелёный козырёк, прочищал трубку, набивал её табаком, закуривал, снова закуривал, потом снова прочищал её и, наконец, с большим облегчением слышал, что в дверь стучат.
— Входи в дом, чёрт возьми! — гостеприимно ревел он.
— Здорово, Джин!
Бери стул, сынок, и располагайся, — сказал Том Грант.
Это был коренастый юноша, одетый очень крикливо, с низким лбом и чёрными волосами, добрый, глупый и ленивый.
— Вы занимались?
— Ещё бы! — закричал Джим Триветт.
— Я занимался, как последний сукин сын.
— Чёрт! — сказал Том Грант, медленно оглядываясь на него.
— Как-нибудь твои воротнички удавят тебя до смерти.
— Он медленно и печально покачал головой, а потом прибавил с грубым смехом: — Если бы папаша Триветт знал, на что ты тратишь его денежки, его бы хватил удар.
— Джин, — сказал Джим Триветт, — что тебе известно про этот проклятый английский?
— То, что ему об этом неизвестно, ты можешь записать на обороте почтовой марки, — сказал Том Грант.
— Старик Сэнфорд чертовски высоко тебя ставит, Джин.
— А я думал, ты у Торрингтона, — сказал Джим Триветт.
— Нет, — сказал Юджин.
— Для него я был недостаточно англизирован.
Слишком юн и неотёсан.
И я от него ушёл, и слава богу.
А что тебе надо, Джим? — спросил он.
— Мне нужно написать длинное сочинение.
А я не знаю, о чём писать, — сказал Джим Триветт.
— А я тут при чём?
Ты хочешь, чтобы я написал за тебя?
— Да, — сказал Джим Триветт.
— Сам пиши своё проклятое сочинение, — сказал Юджин, изображая на лице свирепую непреклонность.
— А я не стану.