И ты унесёшь меня в счастливый край, ты омоешь меня для славы на светлых кораблях».
Там, на морском берегу тёмной Виргинии, он думал о забытых улицах, о всех миллионах сплетений самого себя — призрак своей утраченной плоти.
Ребёнок, который услышал мычание коровы Суэйна, мальчик, затерянный на плато Озарка, разносчик газет для чёрных подписчиков и юноша, который вошёл с Джимом Триветтом в решётчатую дверь.
И официантка, и Бен, и Лора?
Тоже мертвы?
Где?
Как?
Зачем?
Зачем была соткана паутина?
Зачем мы умираем столькими смертями?
Как я очутился здесь, у моря?
О, затерянный, о, далёкий и одинокий — где?
Порой, когда он, возвращаясь, проходил между танцующими — пугало в развевающихся лохмотьях, — он оглядывался и видел себя среди них.
Он, казалось, был двумя людьми, он постоянно видел, как он сидит, склоняя тёмное лицо, на верхней жерди изгороди и смотрит на себя, проходящего мимо в весёлой компании молодёжи.
Он видел себя в толпе, где все были на несколько дюймов ниже его, и уютно устраивался в мире, в любом отношении достаточно большом для него.
И пока он пристально глядел перед собой и видел себя любимым и своим, до него доносился их смех, он внезапно ощущал вокруг себя жёсткое белое кольцо их лиц и бросался прочь с проклятиями на губах.
О мои милые шлюхи!
Мои прелестные дешёвые девки!
Вы, мелкая зудящая сыпь, — вы хихикаете надо мной!
Надо мной!
Надо мной! (Он бил себя кулаком по рёбрам.) Вы насмехаетесь надо мной со своими прыщавыми кавалерами из аптек, со своими напомаженными шимпанзе, со своими гориллами-морячками — вы, острословящие потаскушки с крылечек!
Что вы понимаете?
Козлиная похоть, вонь вам подобных — вот что вам надо, милые девочки.
И вы смеётесь надо мной!
Но я объясню вам, почему вы смеётесь: вы меня боитесь, потому что я не похож на других.
Вы ненавидите меня, потому что я не свой.
Вы видите, что я лучше и значительнее всех ваших знакомых, вы не можете дотянуться до меня, и вы меня ненавидите.
Вот в чём всё дело.
Эфирная (и в то же время мужественная) красота моих черт, моё мальчишеское обаяние (ведь я «всего только мальчик»), оттеняемое трагической мудростью моих глаз (древних, как сама жизнь, и полных сумрачной трагедии всех веков), чуткое изящество моих губ и моё изумительное тёмное лицо, расцветающее изнутри загадочной прелестью, как цветок, — всё это вы хотели бы уничтожить, потому что для вас это недостижимо.
Увы мне! (Пока он думал о своей загадочной красоте, его глаза увлажнились от любви и славы, так что ему пришлось высморкаться.) О, но Она поймёт!
Любовь истинной леди.
Гордо, затуманившимися глазами он глядел на неё — стоявшую рядом с ним, как вызов черни, глядел на её маленькую изящную головку у его плеча, обвитую обручем сияющих кос, на две великолепные жемчужины в её ушках.
Любимая!
Любимая!
Мы стоим тут, на звезде.
Теперь мы вне их досягаемости.
Гляди!
Они съёживаются, они стираются, они проходят — победная, несокрушимая, дивная любовь, моя возлюбленная, мы остаёмся.
Вот как, упиваясь видением собственной красоты, взволнованный собственной музыкой, с затуманившимися глазами, он уходил в запретный квартал, где бдительные патрули флотской и армейской полиции выискивали своих подопечных, и тихонько крался по тёмной улочке к неказистому деревянному домишке с задёрнутыми занавесками, где обитала любовь, которую можно было купить за три доллара и облечь в уборы собственных вымыслов.
Её звали Стелла Блейк.
Она никогда не торопилась.
С ней жила молоденькая золотоволосая девушка двадцати лет, чья семья жила в Пулпит-Хилле.
Иногда он навещал её.
Дважды в неделю на транспорты грузились войска.
Коричневые истомлённые тысячи солдат плотными рядами стояли на пристани, пока совет офицеров за столиками у сходен проверял их документы.
Затем, изнемогая под потной пыткой ранцев, они по одному переходили из жаркого пекла пристани в ещё более жаркую тюрьму транспорта.
Огромные суда в пёстрых зазубренных пятнах камуфляжа ждали на рейде, причаливая и отчаливая бесконечной вереницей.
Иногда солдаты бывали чёрными — полки землекопов из Джорджии и Алабамы, широкоплечие великаны из Техаса.
Они блестели от пота и басисто хохотали; они были послушны, как дети, и называли своих ругающихся офицеров «хозяин».
— Не сметь называть меня «хозяин», сукины дети! — вопил юный лейтенант из Теннесси, который медленно сходил с ума за время переброски, нянча своих подопечных в аду.