Они робко глядели на его чужое тёмное лицо, пронизанное страстным и наивным пылом, и испытывали нежность и любовь к его юности и неведению.
А в нём поднялись великая любовь и жалость к их странному неловкому одиночеству — какая-то страшная интуиция подсказывала ему, что он уже равнодушен к почестям и отличиям, которых они желали ему, а те, которых он желал себе, лежали за пределами их шкалы ценностей.
И перед этим видением жалости, утрат и одиночества он отвернулся, вцепляясь худой рукой себе в горло.
Всё кончилось.
Гант, который под воздействием радостного возбуждения во время церемонии почти обрёл былую бодрость, снова впал в хнычущий маразм.
Страшная жара обрушилась на него и сокрушила.
Он с усталым ужасом думал о длинном жарком пути назад в горы.
— Боже милосердный! — хныкал он.
— И зачем я только поехал!
О Иисусе, как я ещё раз выдержу этот путь!
Я не вынесу!
Я умру раньше, чем доеду!
Это страшно, это ужасно, это жестоко.
— И он начинал жалобно всхлипывать.
Юджин проводил их до Эксетера и удобно устроил в пульмановском вагоне.
Сам он оставался ещё на несколько дней, чтобы собрать накопившееся за четыре года имущество, — письма, книги, старые рукописи, всевозможный, никому не нужный хлам, так как он, по-видимому, унаследовал манию Элизы к слепому накоплению.
Деньги он швырял и не умел их беречь, но зато сберегал всё остальное, даже когда его дух изнемогал от душной и пыльной томительности прошлого.
— Ну, сын, — сказала Элиза в спокойную минуту перед отходом поезда. — ты уже решил, что собираешься делать дальше?
— Да, — сказал Гант, облизывая большой палец. — Ведь с этих пор тебе придётся самому о себе заботиться.
Ты получил самое лучшее образование, какое можно получить за деньги.
Остальное зависит от тебя.
— Мы поговорим об этом через несколько дней, когда я приеду домой, — сказал Юджин.
— Я всё вам тогда скажу.
К счастью, поезд тронулся, и, быстро поцеловав их обоих, он побежал к выходу.
Ему нечего было им сказать.
Ему было девятнадцать лет, он кончил университет, но он не знал, что будет делать дальше.
План отца, желавшего, чтобы он изучал право и «занялся политикой», был забыт ещё со второго курса, когда он понял, что право его не интересует.
Семья смутно чувствовала, что он не укладывается в рамки, — «свихнутый», как они выражались, — что склонности у него непрактичные, или «литературные».
Не задаваясь чётким вопросом — почему, они чувствовали всю нелепость попытки облечь эту мчащуюся прыжками фигуру с тёмным диким лицом в сюртук и узкий галстук; он существовал вне деловых предприятий, торговли и права.
Ещё более смутно они относили его к книжникам и мечтателям. Элиза говорила, что он — «учёный», а он им не был.
Он просто был блестящ во всём, что питало его жажду. И туп, небрежен и равнодушен во всём, что её не касалось.
Никто не представлял себе ясно, чем он будет заниматься дальше, — и он сам меньше всех, — но семья, вслед за его товарищами, неопределённо и убедительно говорила о «журналистской карьере».
Это означало работу в газете.
И каким бы малоудовлетворительным это ни было, их неизбежный вопрос на время утонул в дурманном блеске его университетских успехов.
Но Юджина не тревожила мысль о цели.
Он обезумел от экстаза, какого ещё не знал.
Он был кентавром, лунноглазым, дикогривым, исступленно жаждущим золотого мира.
По временам он разучивался говорить связно.
Разговаривая с людьми, он вдруг испускал восторженное ржание прямо в их удивлённые лица и уносился прыжками прочь с лицом, искажённым бессмысленной радостью.
Он, повизгивая, мчался по улицам и по дорожкам парка, вне себя от экстаза тысяч невысказанных желаний.
Мир лежал перед ним, предлагая себя, — полный богатых городов, золотых виноградников, великолепных побед, прекрасных женщин, полный тысяч неизведанных и чудесных возможностей.
Ничего скучного и тусклого.
Ещё не были открыты дальние зачарованные берега.
Он был молод и не мог умереть — никогда.
Он вернулся в Пулпит-Хилл и провёл три восхитительно одиноких дня в опустевшем университете.
Ночами он бродил по безлюдному парку под необыкновенными лунами поздней пышной весны, он дышал тысячью благоуханий деревьев, травы и цветов, тысячью благоуханий обильного соблазнительного Юга; и, думая о своём отъезде, он испытывал сладостную печаль и видел в лунном свете тысячи призрачных образов тех юношей, которых он знал и которые больше не вернутся.
А днём он разговаривал с Верджилом Уэлдоном.
Старик был обаятелен, полон мудрого дружеского расположения, доверия равного к равному, мягкого юмора.
Они сидели под огромными деревьями его сада и пили ледяной чай.
Юджин думал о Калифорнии, Перу, Азии, Аляске, Европе, Африке, Китае.