Юджин вышел из дома и направился в город.
Это было за день до его отъезда, спускались сумерки, горы цвели в странной лиловой дымке.
Элиза глядела ему вслед.
— Подтянись, милый! — крикнула она.
— Подтянись!
Расправь плечи!
Он знал, что в сумерках она улыбается ему дрожащей улыбкой, поджимая губы.
Она расслышала его раздражённое бормотание.
— Ну да, — сказала она, энергично кивая.
— Я бы им показала.
Я бы себя так держала, чтобы было видно, что я не кто-нибудь.
Сын, — добавила она уже серьёзнее, внезапно оставив дрожащее поддразнивание, — меня беспокоит, что ты так ходишь.
У тебя наверняка начнётся чахотка, если ты будешь так сутулиться.
Что ни говори, а ваш папа всегда держался прямо.
Конечно, теперь он уж не такой прямой, но, как говорится (она улыбнулась дрожащей улыбкой), все мы к старости съёживаемся.
А в молодые годы он был прямее всех в городе.
И тут между ними вновь наступило молчание.
Он угрюмо повернулся к ней, пока она говорила.
Она нерешительно остановилась и прищурилась на него, наклонив белое лицо с поджатыми губами — за пустяковым сплетением её слов он услышал горькую песнь её жизни.
Дивные горы цвели в сумраке.
Элиза задумчиво поджала губы, потом продолжала:
— Ну, а когда ты приедешь туда… как говорится, к янки… обязательно зайди к дяде Эмерсону и всем твоим бостонским родственникам.
Когда они тут были, ты очень понравился твоей тёте Люси… Они всегда говорили, что будут рады видеть у себя любого из нас, если мы туда поедем… Когда ты чужой в чужих краях, иногда бывает очень нужно, чтобы у тебя там были знакомые.
И вот что: когда увидишь дядю Эмерсона, так скажи ему, чтобы он не удивлялся, если я вдруг туда приеду. (Она игриво кивнула.) Уж наверное, я не хуже всякого другого могу собраться, когда придёт время… уложусь, да и приеду… и никого не предупредив… не собираюсь до конца дней возиться на кухне… этим не проживёшь, — если этой осенью я устрою одно-два дельца, то смогу отправиться повидать свет, как я всегда собиралась… Я как раз на днях говорила об этом с Кэшем Рэнкином… «Эх, миссис Гант, — говорит он, — мне бы вашу голову, так я бы разбогател за пять лет… Вы самый ловкий делец в городе», — сказал он.
Не говорите со мной о делах, — говорю я. — Вот только разделаюсь с тем, что у меня есть, и брошу, и слушать даже не стану про недвижимость… с собой её не возьмёшь, Кэш, — говорю я, — в саванах карманов нет, и нужно-то нам в конце концов только шесть футов земли для могилы… так что я сверну все дела и поживу всласть, как говорится, пока не поздно. «И правильно сделаете, миссис Гант, — говорит он.
— Это вы правильно сказали: с собой ничего не возьмёшь, — говорит он, — а даже и взяли бы, так какой нам там от этого будет толк?»… Так вот, — она обратилась прямо к Юджину, резко переменив тон, взмахнув рукой в былом мужском жесте, — я вот что сделаю… ты знаешь, я тебе говорила про участок, который у меня был в Сансет-Кресчент…
Между ними вновь наступило жуткое молчание.
Дивные горы цвели в сумраке.
Мы не вернёмся.
Мы никогда не вернёмся.
Без слов они стояли теперь друг перед другом, без слов знали друг о друге всё.
Через мгновение Элиза быстро отвернулась и пошла к двери той странной неверной походкой, какой она вышла из комнаты умирающего Бена.
Он бросился назад через дорожку и одним прыжком взлетел по ступенькам.
Он схватил шершавые руки, которые она прижимала к телу, и быстро, яростно притянул их к груди.
— Прощай! — пробормотал он резко.
— Прощай!
Прощай, мама!
— Из его горла вырвался дикий, странный крик, как крик изнемогающего от боли зверя.
Его глаза ослепли от слёз; он пытался заговорить, вложить в слово, во фразу всю боль, всю красоту и чудо их жизней — того страшного путешествия, каждый шаг которого его невероятная память и интуиция прослеживали до пребывания в её утробе.
Но слово не было сказано, его не могло быть; он только хрипло выкрикивал снова и снова:
«Прощай, прощай!"
Она поняла, она знала всё, что он чувствовал и хотел сказать, и её маленькие подслеповатые глаза, как и его, были влажны от слёз, лицо исказилось мучительной гримасой печали; она твердила:
— Бедный мальчик!
Бедный мальчик!
Бедный мальчик!
— Потом прошептала хрипло, едва слышно: — Мы должны стараться любить друг друга.
Ужасная и прекрасная фраза, последняя, конечная мудрость, какую может дать земля, вспоминается в конце и произносится слишком поздно, слишком устало.
И она стоит, грозная и неизменяемая, над пыльным шумным хаосом жизни.
Ни забвения, ни прощения, ни отрицания, ни объяснения, ни ненависти.
О смертная и гибнущая любовь, рождённая с этой плотью и умирающая с этим мозгом, память о тебе вечным призраком будет пребывать на земле.