Томас Вульф Во весь экран Взгляни на дом свой, ангел (1929)

Приостановить аудио

Юджин вышел из дома и направился в город.

Это было за день до его отъезда, спускались сумерки, горы цвели в странной лиловой дымке.

Элиза глядела ему вслед.

— Подтянись, милый! — крикнула она.

— Подтянись!

Расправь плечи!

Он знал, что в сумерках она улыбается ему дрожащей улыбкой, поджимая губы.

Она расслышала его раздражённое бормотание.

— Ну да, — сказала она, энергично кивая.

— Я бы им показала.

Я бы себя так держала, чтобы было видно, что я не кто-нибудь.

Сын, — добавила она уже серьёзнее, внезапно оставив дрожащее поддразнивание, — меня беспокоит, что ты так ходишь.

У тебя наверняка начнётся чахотка, если ты будешь так сутулиться.

Что ни говори, а ваш папа всегда держался прямо.

Конечно, теперь он уж не такой прямой, но, как говорится (она улыбнулась дрожащей улыбкой), все мы к старости съёживаемся.

А в молодые годы он был прямее всех в городе.

И тут между ними вновь наступило молчание.

Он угрюмо повернулся к ней, пока она говорила.

Она нерешительно остановилась и прищурилась на него, наклонив белое лицо с поджатыми губами — за пустяковым сплетением её слов он услышал горькую песнь её жизни.

Дивные горы цвели в сумраке.

Элиза задумчиво поджала губы, потом продолжала:

— Ну, а когда ты приедешь туда… как говорится, к янки… обязательно зайди к дяде Эмерсону и всем твоим бостонским родственникам.

Когда они тут были, ты очень понравился твоей тёте Люси… Они всегда говорили, что будут рады видеть у себя любого из нас, если мы туда поедем… Когда ты чужой в чужих краях, иногда бывает очень нужно, чтобы у тебя там были знакомые.

И вот что: когда увидишь дядю Эмерсона, так скажи ему, чтобы он не удивлялся, если я вдруг туда приеду. (Она игриво кивнула.) Уж наверное, я не хуже всякого другого могу собраться, когда придёт время… уложусь, да и приеду… и никого не предупредив… не собираюсь до конца дней возиться на кухне… этим не проживёшь, — если этой осенью я устрою одно-два дельца, то смогу отправиться повидать свет, как я всегда собиралась… Я как раз на днях говорила об этом с Кэшем Рэнкином… «Эх, миссис Гант, — говорит он, — мне бы вашу голову, так я бы разбогател за пять лет… Вы самый ловкий делец в городе», — сказал он.

Не говорите со мной о делах, — говорю я. — Вот только разделаюсь с тем, что у меня есть, и брошу, и слушать даже не стану про недвижимость… с собой её не возьмёшь, Кэш, — говорю я, — в саванах карманов нет, и нужно-то нам в конце концов только шесть футов земли для могилы… так что я сверну все дела и поживу всласть, как говорится, пока не поздно. «И правильно сделаете, миссис Гант, — говорит он.

— Это вы правильно сказали: с собой ничего не возьмёшь, — говорит он, — а даже и взяли бы, так какой нам там от этого будет толк?»… Так вот, — она обратилась прямо к Юджину, резко переменив тон, взмахнув рукой в былом мужском жесте, — я вот что сделаю… ты знаешь, я тебе говорила про участок, который у меня был в Сансет-Кресчент…

Между ними вновь наступило жуткое молчание.

Дивные горы цвели в сумраке.

Мы не вернёмся.

Мы никогда не вернёмся.

Без слов они стояли теперь друг перед другом, без слов знали друг о друге всё.

Через мгновение Элиза быстро отвернулась и пошла к двери той странной неверной походкой, какой она вышла из комнаты умирающего Бена.

Он бросился назад через дорожку и одним прыжком взлетел по ступенькам.

Он схватил шершавые руки, которые она прижимала к телу, и быстро, яростно притянул их к груди.

— Прощай! — пробормотал он резко.

— Прощай!

Прощай, мама!

— Из его горла вырвался дикий, странный крик, как крик изнемогающего от боли зверя.

Его глаза ослепли от слёз; он пытался заговорить, вложить в слово, во фразу всю боль, всю красоту и чудо их жизней — того страшного путешествия, каждый шаг которого его невероятная память и интуиция прослеживали до пребывания в её утробе.

Но слово не было сказано, его не могло быть; он только хрипло выкрикивал снова и снова:

«Прощай, прощай!"

Она поняла, она знала всё, что он чувствовал и хотел сказать, и её маленькие подслеповатые глаза, как и его, были влажны от слёз, лицо исказилось мучительной гримасой печали; она твердила:

— Бедный мальчик!

Бедный мальчик!

Бедный мальчик!

— Потом прошептала хрипло, едва слышно: — Мы должны стараться любить друг друга.

Ужасная и прекрасная фраза, последняя, конечная мудрость, какую может дать земля, вспоминается в конце и произносится слишком поздно, слишком устало.

И она стоит, грозная и неизменяемая, над пыльным шумным хаосом жизни.

Ни забвения, ни прощения, ни отрицания, ни объяснения, ни ненависти.

О смертная и гибнущая любовь, рождённая с этой плотью и умирающая с этим мозгом, память о тебе вечным призраком будет пребывать на земле.