Томас Вульф Во весь экран Взгляни на дом свой, ангел (1929)

Приостановить аудио

А что терпела Элиза в муке, страхе и радости, не знал никто.

Он обдавал их всех жарким львиным дыханием алчбы и ярости, — когда он бывал пьян, её белое лицо с поджатыми губами и медленные осьминожьи переходы её настроения доводили его до багрового безумия.

В такие минуты ей грозила настоящая опасность, и она должна была запираться от него.

Ибо с самого начала между ними — более глубокая, чем любовь и ненависть, глубокая, как самый костяк жизни, — шла глухая и беспощадная война.

Элиза плакала или молча выслушивала его проклятье, коротко огрызалась на его риторику, поддавалась его натиску, как пуховая подушка, и медленно, неумолимо добивалась своего.

Год за годом, вопреки его протестующим воплям, они — он не понимал, как и почему — приобретали маленькие кусочки земли, платили ненавистные налоги и вкладывали оставшиеся деньги в новые участки.

Попирая в себе жену, попирая в себе мать, женщина-собственница, которая во всём была подобна мужчинам, медленно шла вперёд.

За одиннадцать лет она родила ему девять детей, из которых в живых осталось шестеро.

Старшая девочка умерла на двенадцатом месяце от холерины, ещё двое родились мёртвыми.

Остальные, выброшенные в мир так же угрюмо и раздражённо, выдержали эту встречу с жизнью.

Старший мальчик родился в 1885 году.

Ему дали имя Стив.

Через пятнадцать месяцев после него родилась девочка — Дейзи.

Через три года родилась ещё девочка — Хелен.

Затем в 1892 году родились близнецы-мальчики, которых Гант, всегда имевший вкус к политике, назвал Гровером Кливлендом и Бенджамином Гаррисоном.

И, наконец, два года спустя, в 1894 году, родился Люк.

Дважды на протяжении этого времени с промежутком в пять лет периодические короткие запои Ганта удлинялись в непрерывное пьянство, продолжавшееся неделями.

Он тонул, захлёстнутый волнами своей жажды.

Оба раза Элиза отсылала его лечиться от алкоголизма в Ричмонд.

Однажды Элиза и четверо детей одновременно заболели тифом.

Но когда наступило медленное, томительное выздоровление, она угрюмо поджала губы и увезла их всех во Флориду.

Элиза упорно шла через всё это к победе.

Пока она шагала по этим необъятным годам любви и потерь, расцвеченным пышными красками боли, гордости, смерти и ослепительным диким блеском его чужой и страстной жизни, её ноги подкашивались, но она продолжала идти вперёд через болезни и истощение к торжествующей силе.

Она знала, что в этом было великолепие: хотя он часто бывал бесчувственным и жестоким, она помнила буйные пульсирующие цвета его жизни и то, утраченное в нём, чего ему никогда не будет дано найти.

И в ней поднимался страх и безъязыкая жалость, когда по временам она видела, как маленькие беспокойные глаза вдруг замирают и темнеют от обманутой неутолённой жажды.

Утрата, утрата!

3

В великой процессии лет, на протяжении которых слагалась история Гантов, немногие годы были так обременены болью, ужасом и несчастьями и ни один год не оказался настолько чреват решающими событиями, как тот, который ознаменовал начало двадцатого века.

Ганту и его жене год тысяча девятисотый, в котором они в один прекрасный день оказались, достигнув зрелости в другом столетии (переход, который повсюду должен был вызвать недолгую, но пронзительную тоску у тысяч людей, наделённых воображением), принёс ряд совпадений с другими рубежами их жизни, совпадений слишком поразительных, чтобы их можно было не заметить.

В этом году Гант встретил свой пятидесятый день рождения — он знал, что был вдвое моложе умершего века, и знал, что люди редко живут столь же долго, как река.

И в этом же году Элиза, беременная последним ребёнком, которого ей суждено было иметь, взяла последний барьер ужаса и отчаяния и в щедрой темноте летней ночи, распластавшись на постели и сложив руки на вздутом животе, начала планировать свою жизнь на те годы, когда ей уже не будет грозить новое материнство.

И над разверзающейся пропастью, на противоположных сторонах которой покоились основания их раздельных жизней, она начала готовиться к будущему с тем бесконечным спокойствием, с безграничным терпением, которое позволяет половину жизненного срока ожидать чего-то, о чём предупреждает не трезвая уверенность, а лишь пророческий смутный инстинкт.

Эта её черта, эта почти буддийская безмятежность, которую она не могла ни подавить, ни спрятать, ибо тут дело шло об основе основ её существа, была чертой, менее всего ему понятной и разъярявшей его больше всего.

Ему исполнилось пятьдесят лет, он трагически ощущал ход времени, он видел, что страстная полнота его жизни начинает идти на ущерб, и бросался из стороны в сторону, ища жертвы, как лишённый разума разъярённый зверь.

Возможно, у неё было больше оснований для спокойствия, чем у него: она с самого жестокого начала своей жизни шла через болезни, физическую слабость, бедность, постоянную угрозу смерти и нищеты — она потеряла своего первого ребёнка и благополучно провела остальных через каждую новую беду; и вот теперь, в сорок два года, когда у неё под сердцем шевелился её последний ребёнок, она почувствовала убеждение — подкреплённое её шотландской суеверностью и слепым тщеславием её семьи, которая верила в небытие для других, но не для себя, — что она предназначена для какой-то высокой цели.

И, лёжа в кровати, она заметила в западной части неба пылающую звезду, которая как будто медленно поднималась по небосводу.

Хотя она не могла бы сказать, к какой вершине движется её жизнь, она увидела в грядущем неведомую прежде свободу, силу, власть и богатство, стремление к которым неугасимо жило в её крови.

И, думая обо всём этом в ночном мраке, она поджала губы с задумчивым удовлетворением, без тени усмешки представляя, как будет трудиться на карнавале, легко отбирая у весёлого легкомыслия то, что оно никогда не умело сохранить.

«Я добьюсь! — думала она.

— Я добьюсь!

Уилл добился.

Джим добился.

А я умнее их обоих».

И с сожалением, окрашенным болью и горечью, она начала думать о Ганте:

«Пф!

Если бы я не стояла у него над душой, у него теперь не было бы ничего своего.

За ту малость, которая у нас есть, мне приходилось драться; у нас и своей крыши над головой не было бы; мы доживали бы жизнь в арендованном доме». Для неё это было пределом падения, ожидающего тех транжир, которые не умеют беречь и копить.

Она продолжала думать:

«На деньги, которые он каждый год выбрасывает на выпивку, можно было бы купить хороший участок — мы были бы теперь состоятельными людьми, если бы занялись этим с самого начала.

Но ему всегда была противна всякая мысль о том, чтобы что-то иметь, — с тех самых пор, сказал он мне однажды, как он потерял все свои деньги, когда вложил их в эту мастерскую в Сиднее.