– Неси как можно больше, – потом посчитаемся... И квасу!..
– Ну, Женя, говори, какая у тебя беда... Я уж по лицу вижу, что беда или вообще что-то кислое... Рассказывай!
Женька долго теребила свой носовой платок и глядела себе на кончики туфель, точно собираясь с силами.
Ею овладела робость – никак не приходили на ум нужные, важные слова.
Платонов пришел ей на помощь:
– Не стесняйся, милая Женя, говори все, что есть!
Ты ведь знаешь, что я человек свой и никогда не выдам.
А может быть, и впрямь что-нибудь хорошее посоветую.
Ну, бух с моста в воду – начинай!
– Вот я именно и не знаю, как начать-то, – сказала Женька нерешительно. – Вот что, Сергей Иванович, больная я... Понимаете? – нехорошо больна... Самою гадкою болезнью... Вы знаете, – какой?
– Дальше! – сказал Платонов, кивнув головой.
– И давно это у меня... больше месяца... может быть, полтора... Да, больше чем месяц, потому что я только на троицу узнала об этом...
Платонов быстро потер лоб рукой.
– Подожди, я вспомнил... Это в тот день, когда я там был вместе со студентами... Не так ли?
– Верно, Сергей Иванович, так...
– Ах, Женька, – сказал Платонов укоризненно и с сожалением. – А ведь знаешь, что после этого двое студентов заболели... Не от тебя ли?
Женька гневно и презрительно сверкнула глазами.
– Может быть, и от меня... Почем я знаю?
Их много было... Помню, вот этот был, который еще все лез с вами подраться... Высокий такой, белокурый, в пенсне...
–Да, да... Это – Собашников.
Мне передавали... Это – он... Ну, этот еще ничего – фатишка!
А вот другой, – того мне жаль.
Я хоть давно его знаю, но как-то никогда не справлялся толком об его фамилии... Помню только, что фамилия происходит от какого-то города – Полянска... Звенигородска... Товарищи его звали Рамзес... Когда врачи, – он к нескольким врачам обращался, – когда они сказали ему бесповоротно, что он болен люэсом, он пошел домой и застрелился... И в записке, которую он написал, были удивительные слова, приблизительно такие: «Я полагал весь смысл жизни в торжестве ума, красоты и добра; с этой же болезнью я не человек, а рухлядь, гниль, падаль, кандидат в прогрессивные паралитики.
С этим не мирится мое человеческое достоинство.
Виноват же во всем случившемся, а значит, и в моей смерти, только один я, потому что, повинуясь минутному скотскому увлечению, взял женщину без любви, за деньги.
Потому я и заслужил наказание, которое сам на себя налагаю...»
Мне его жаль... – прибавил Платанов тихо.
Женька раздула ноздри.
– А мне вот ни чуточки.
– Ты теперь, малый, уйди.
Когда нужно будет, я тебя покричу, – сказал Платонов услужающему. – Совсем напрасно, Женечка!
Это был необыкновенно крупный и сильный человек.
Такие попадаются один на сотни тысяч.
Я не уважаю самоубийц.
Чаще всего это – мальчишки, которые стреляются и вешаются по пустякам, подобно ребенку, которому не дали конфетку, и он бьется назло окружающим об стену.
Но перед его смертью я благоговейно и с горечью склоняю голову.
Он был умный, щедрый, ласковый человек, внимательный ко всем и, как видишь, слишком строгий к себе.
– А мне это решительно все равно, – упрямо возразила Женька, – умный или глупый, честный или нечестный, старый или молодой, – я их всех возненавидела!
Потому что, – погляди на меня, – что я такое?
Какая-то всемирная плевательница, помойная яма, отхожее место.
Подумай, Платонов, ведь тысячи, тысячи человек брали меня, хватали, хрюкали, сопели надо мной, и всех тех, которые были, и тех, которые могли бы еще быть на моей постели, – ах! как ненавижу я их всех!
Если бы могла, я осудила бы их на пытку огнем и железом!.. Я велела бы...
– Ты злая и гордая, Женя, – тихо сказал Платонов.
– Я была и не злая и не гордая... Это только теперь.
Мне не было десяти лет, когда меня продала родная мать, и с тех пор я пошла гулять по рукам... Хоть бы кто-нибудь во мне увидел человека!
Нет!.. Гадина, отребье, хуже нищего, хуже вора, хуже убийцы!.. Даже палач... – у нас и такие бывают в заведении, – и тот отнесся бы ко мне свысока, с омерзением: я – ничто, я – публичная девка!
Понимаете ли вы, Сергей Иванович, какое это ужасное слово?
Пу-бли-чная!.. Это значит ничья: ни своя, ни папина, ни мамина, ни русская, ни рязанская, а просто – публичная!
И никому ни разу в голову не пришло подойти ко мне и подумать: а ведь это тоже человек, у него сердце и мозг, он о чем-то думает, что-то чувствует, ведь он сделан не из дерева и набит не соломой, трухой или мочалкой!
И все-таки это чувствую только я.