Религиозен необычайно!
Заведу его, бывало, и он со слезами на глазах поет мне: «Приидите, последнее целование дадимте, братие, усопшему...“ Из чина погребения мирских человек.
Нет, вы подумайте: ведь только в одной русской душе могут ужиться такие противоречия!
– Да.
Такой помолится-помолится, потом зарежет, а потом умоет руки и поставит свечу перед образом, – сказал Рамзес.
– Именно.
Я ничего не знаю более жуткого, чем это соединение вполне искренней набожности с природным тяготением к преступлению.
Признаться ли вам?
Я, когда разговариваю один на один с Симеоном, – а говорим мы с ним подолгу и неторопливо так, часами, – я испытываю минутами настоящий страх.
Суеверный страх!
Точно вот я стою в сумерках на зыбкой дощечке, наклонившись над каким-то темным зловонным колодцем, и едва-едва различаю, как там, на дне, копошатся гады.
А ведь он по-настоящему набожен и, я уверен, пойдет когда-нибудь в монахи и будет великим постником и молитвенником, и, черт его знает, каким уродливым образом переплетется в его душе настоящий религиозный экстаз с богохульством, с кощунством, с какой-нибудь отвратительной страстью, с садизмом или еще с чем-нибудь вроде этого?
– Однако вы не щадите объекта ваших наблюдений,сказал Ярченко и осторожно показал глазами на девиц.
– Э, все равно.
У нас с ним теперь прохладные отношения.
– Почему так? – спросил Володя Павлов, поймавший конец разговора.
– Да так... не стоит и рассказывать... – уклончиво улыбнулся репортер. – Пустяк...
Давайте-ка сюда вашу рюмку, господин Ярченко.
Но торопливая Нюра, у которой ничто не могло удержаться во рту, вдруг выпалила скороговоркой:
– Потому что Сергей Иваныч ему по морде дали... Из-за Нинки.
К Нинке пришел один старик... И остался на ночь... А у Нинки был красный флаг... И старик все время ее мучил... А Нинка заплакала и убежала.
– Брось, Нюра, скучно, – сказал, сморщившись, Платонов.
– Одепне! (отстань) – строго приказала на жаргоне домов терпимости Тамара.
Но разбежавшуюся Нюру невозможно было остановить.
– А Нинка говорит: я, говорит, ни за что с ним не останусь, хоть режьте меня на куски... всю, говорит, меня слюнями обмочил.
Ну старик, понятно, пожаловался швейцару, а швейцар, понятно, давай Нинку бить.
А Сергей Иваныч в это время писал мне письмо домой, в провинцию, и как услышал, что Нинка кричит...
– Зоя, зажми ей рот! – сказал Платонов.
– Так сейчас вскочил и... ап!.. – И Нюрин поток мгновенно прервался, заткнутый ладонью Зои.
Все засмеялись, только Борис Собашников под шумок пробормотал с презрительным видом:
– Oh, chevalier sans peur et sans reproche![3 - О, рыцарь без страха и упрека! (франц.)]
Он уже был довольно сильно пьян, стоял, прислонившись к стене, в вызывающей позе, с заложенными в карманы брюк руками, и нервно жевал папиросу.
– Это какая же Нинка? – спросил с любопытством Рамзес. – Она здесь?
– Нет, ее нету.
Такая маленькая, курносая девчонка.
Наивная и очень сердитая. – Репортер вдруг внезапно и искренно расхохотался. – Извините... это я так... своим мыслям, – объяснил он сквозь смех. – Я сейчас очень живо вспомнил этого старика, как он в испуге бежал по коридору, захватив верхнюю одежду и башмаки... Такой почтенный старец, с наружностью апостола, я даже знаю, где он служит. Да и вы все его знаете. Но всего курьезнее было, когда он, наконец, в зале почувствовал себя в безопасности.
Понимаете: сидит на стуле, надевает панталоны, никак не попадет ногой, куда следует, и орет на весь дом: «Безобразие!
Гнусный притон!
Я вас выведу на чистую воду!.. Завтра же в двадцать четыре часа!.. « Знаете ли, это соединение жалкой беспомощности с грозными криками было так уморительно, что даже мрачный Симеон рассмеялся... Ну вот, кстати о Симеоне... Я говорю, что жизнь поражает, ставит в тупик своей диковинной путаницей и неразберихой.
Можно насказать тысячу громких слов о сутенерах, а вот именно такого Симеона ни за что не придумаешь.
Так разнообразна и пестра жизнь!
Или еще возьмите здешнюю хозяйку Анну Марковну.
Эта кровопийца, гиена, мегера и так далее... – самая нежная мать, какую только можно себе представить.
У нее одна дочь... – Берта, она теперь в пятом классе гимназии.
Если бы вы видели, сколько осторожного внимания, сколько нежной заботы затрачивает Анна Марковна, чтобы дочь не узнала как-нибудь случайно о ее профессии.
И всё– для Берточки, всё – ради Берточки.
И сама при ней не смеет даже разговаривать, боится за свой лексикон бандерши и бывшей проститутки, глядит ей в глаза, держит себя рабски, как старая прислуга, как глупая, преданная нянька, как старый, верный, опаршивевший пудель.
Ей уж давно пора уйти на покой, потому что и деньги есть, и занятие ее здесь тяжелое и хлопотное, и годы ее уже почтенные.
Так ведь нет: надо еще лишнюю тысячу, а там и еще и еще – всё для Берточки.
А у Берточки лошади, у Берточки англичанка, Берточку каждый год возят за границу, у Берточки на сорок тысяч брильянтов – черт их знает, чьи они, эти брильянты?