Девицы возвращаются в дом, забираются на кухню и долго сидят там на табуретах, созерцая сердитую кухарку Прасковью, болтая ногами и молча грызя семечки.
В комнате у Маленькой Маньки, которую еще называют Манькой Скандалисткой и Манькой Беленькой, собралось целое общество.
Сидя на краю кровати, она и другая девица, Зоя, высокая, красивая девушка, с круглыми бровями, с серыми глазами навыкате, с самым типичным белым, добрым лицом русской проститутки, играют в карты, в «шестьдесят шесть».
Ближайшая подруга Маньки Маленькой, Женя, лежит за их спинами на кровати навзничь, читает растрепанную книжку «Ожерелье королевы», сочинение и. Дюма, и курит.
Во всем заведении она единственная любительница чтения и читает запоем и без разбора.
Но, против ожидания, усиленное чтение романов с приключениями вовсе не сделало ее сентиментальной и не раскислило ее воображения.
Более всего ей нравится в романах длинная, хитро задуманная и ловко распутанная интрига, великолепные поединки, перед которыми виконт развязывает банты у своих башмаков в знак того, что он не намерен отступить ни на шаг от своей позиции, и после которых маркиз, проткнувши насквозь графа, извиняется, что сделал отверстие в его прекрасном новом камзоле; кошельки, наполненные золотом, небрежно разбрасываемые налево и направо главными героями, любовные приключения и остроты Генриха IV, – словом, весь этот пряный, в золоте и кружевах, героизм прошедших столетий французской истории.
В обыденной жизни она, наоборот, трезва умом, насмешлива, практична и цинично зла.
По отношению к другим девицам заведения она занимает такое же место, какое в закрытых учебных заведениях принадлежит первому силачу, второгоднику, первой красавице в классе-тиранствующей и обожаемой.
Она – высокая, худая брюнетка, с прекрасными карими, горящими глазами, маленьким гордым ртом, усиками на верхней губе и со смуглым нездоровым румянцем на щеках.
Не выпуская изо рта папироски и щурясь от дыма, она то и дело переворачивает страницы намусленным пальцем.
Ноги у нее до колен голые, огромные ступни самой вульгарной формы: ниже больших пальцев резко выдаются внаружу острые, некрасивые, неправильные желваки.
Здесь же, положив ногу на ногу, немного согнувшись с шитьем в руках, сидит Тамара, тихая, уютная, хорошенькая девушка, слегка рыжеватая, с тем темным и блестящим оттенком волос, который бывает у лисы зимою на хребте.
Настоящее ее имя Гликерия, или Лукерия по-простонародному.
Но уже давнишний обычай домов терпимости – заменять грубые имена Матрен, Агафий, Сиклитиний звучными, преимущественно экзотическими именами.
Тамара когда-то была монахиней или, может быть, только послушницей в монастыре, и до сих пор в лице ее сохранилась бледная опухлость и пугливость, скромное и лукавое выражение, которое свойственно молодым монахиням.
Она держится в доме особняком, ни с кем не дружит, никого не посвящает в свою прошлую жизнь.
Но, должно быть, у нее, кроме монашества, было еще много приключений: что-то таинственное, молчаливое и преступное есть в ее неторопливом разговоре, в уклончивом взгляде ее густо– и темнозолотых глаз из-под длинных опущенных ресниц, в ее манерах, усмешках и интонациях скромной, но развратной святоши.
Однажды вышел такой случай, что девицы чуть не с благоговейным ужасом услыхали, что Тамара умеет бегло говорить по-французски и по-немецки.
В ней есть какая-то внутренняя сдержанная сила.
Несмотря на ее внешнюю кротость и сговорчивость, все в заведении относятся к ней с почтением и осторожностью: и хозяйка, и подруги, и обе экономки, и даже швейцар, этот истинный султан дома терпимости, всеобщая гроза и герой.
– Прикрыла, – говорит Зоя и поворачивает козырь, лежавший под колодой, рубашкой кверху. – Выхожу с сорока, хожу с туза пик, пожалуйте, Манечка, десяточку.
Кончила.
Пятьдесят семь, одиннадцать, шестьдесят восемь.
Сколько у тебя?
– Тридцать, – говорит Манька обиженным голосом, надувая губы, – ну да, тебе хорошо, ты все ходы помнишь.
Сдавай... Ну, так что же дальше, Тамарочка? – обращается она к подруге. – Ты говори, я слушаю.
Зоя стасовывает старые, черные, замаслившиеся карты и дает Мане снять, потом сдает, поплевав предварительно на пальцы.
Тамара в это время рассказывает Мане тихим голосом, не отрываясь от шитья.
– Вышивали мы гладью, золотом, напрестольники, воздухи, архиерейские облачения... травками, цветами, крестиками.
Зимой сидишь, бывало, у окна, – окошки маленькие, с решетками, – свету немного, маслицем пахнет, ладаном, кипарисом, разговаривать нельзя было: матушка была строгая.
Кто-нибудь от скуки затянет великопостный ирмос... «Вонми небо и возглаголю и воспою...» Хорошо пели, прекрасно, и такая тихая жизнь, и запах такой прекрасный, снежок за окном, ну вот точно во сне...
Женя опускает истрепанный роман себе на живот, бросает папиросу через Зоину голову и говорит насмешливо:
– Знаем мы вашу тихую жизнь.
Младенцев в нужники выбрасывали.
Лукавый-то все около ваших святых мест бродит.
– Сорок объявляю.
Сорок шесть у меня было!
Кончила! – возбужденно восклицает Манька Маленькая и плещет ладонями. – Открываю три.
Тамара, улыбаясь на слова Жени, отвечает с едва заметной улыбкой, которая почти не растягивает губы, а делает их в концах маленькие, лукавые, двусмысленные углубления, совсем как у Монны Лизы на портрете Леонардо да Винчи.
– Плетут много про монахинь-то мирские... Что же, если и бывал грех...
– Не согрешишь – не покаешься, – вставляет серьезно Зоя и мочит палец во рту.
– Сидишь, вышиваешь, золото в глазах рябит, а от утреннего стояния так вот спину и ломит, и ноги ломит.
А вечером опять служба.
Постучишься к матушке в келию: «Молитвами святых отец наших господи помилуй нас».
А матушка из келий так баском ответит:
«Аминь».
Женя смотрит на нее несколько времени пристально, покачивает головой и говорит многозначительно:
– Странная ты девушка, Тамара.
Вот гляжу я на тебя и удивляюсь.