Пойми же меня, Люба!
Продолжать то, что случилось утром, – это... это свинство, скотство и недостойно человека, уважающего себя.
Любовь!
Любовь – это полное слияние умов, мыслей, душ, интересов, а не одних только тел.
Любовь – громадное, великое чувство, могучее, как мир, а вовсе не валянье в постели.
Такой любви нет между нами, Любочка.
Если она придет, это будет чудесным счастьем и для тебя и для меня.
А пока – я твой друг, верный товарищ на жизненном пути.
И довольно, и баста... Я хотя и не чужд человеческих слабостей, но считаю себя честным человеком.
Любка точно завяла.
«Он думает, что я хочу, чтобы он на мне женился.
И совсем мне это не надо, – печально думала она. – Можно жить и так.
Живут же другие на содержании.
И, говорят, – гораздо лучше, чем покрутившись вокруг аналоя.
Что тут худого?
Мирно, тихо, благородно... Я бы ему чулки штопала, полы мыла бы, стряпала... что попроще.
Конечно, ему когда-нибудь выйдет линия жениться на богатой.
Ну уж, наверно, он так не выбросит на улицу, в чем мать родила.
Хоть и дурачок и болтает много, а видно, человек порядочный.
Обеспечит все-таки чем-нибудь.
А может быть, и взаправду приглядится, привыкнет?
Я девица простая, скромная и на измену никогда не согласная.
Ведь, говорят, бывает так-то... Надо только вида ему не показывать.
А что он опять придет ко мне в постель и придет сегодня же вечером – это как бог свят».
И Лихонин тоже задумался, замолк и заскучал; он уже чувствовал тяготу взятого на себя непосильного подвига.
Поэтому он даже обрадовался, когда в дверь постучали и на его окрик «войдите» вошли два студента: Соловьев и ночевавший у него Нижерадзе.
Соловьев, рослый и уже тучноватый, с широким румяным волжским лицом и светлой маленькой вьющейся бородкой, принадлежал к тем добрым, веселым и простым малым, которых достаточно много в любом университете.
Он делил свои досуги, – а досуга у него было двадцать четыре часа в сутки. – между пивной и шатаньем по бульварам, между бильярдом, винтом, театром, чтением газет и романов и зрелищами цирковой борьбы; короткие же промежутки употреблял на еду, спанье, домашнюю починку туалета, при помощи ниток, картона, булавок и чернил, и на сокращенную, самую реальную любовь к случайной женщине из кухни. передней или с улицы.
Как и вся молодежь его круга, он сам считал себя революционером, хотя тяготился политическими спорами, раздорами и взаимными колкостями и, не перенося чтения революционных брошюр и журналов, был в деле почти полным невеждой. Поэтому он не достиг даже самого малого партийного посвящения, хотя иногда ему давались кое-какие поручения вовсе небезопасного свойства. смысл которых ему не уясняли.
И не напрасно полагались на его твердую совесть: он все исполнял быстро, точно, со смелой верой в мировую важность дела, с беззаботной улыбкой и с широким презрением к возможной погибели.
Он укрывал нелегальных товарищей, хранил запретную литературу и шрифты, передавал паспорта и деньги.
В нем было много физической силы, черноземного добродушия и стихийного простосердечия.
Он нередко получал из дому, откуда-то из глуши Симбирской или Уфимской губернии, довольно крупные для студента денежные суммы, но в два дня разбрасывал и рассовывал их повсюду с небрежностью французского вельможи XVII столетия, а сам оставался зимою в одной тужурке, с сапогами, реставрированными собственными средствами.
Кроме всех этих наивных, трогательных, смешных, возвышенных и безалаберных качеств старого русского студента, уходящего – и бог весть, к добру ли? – в область исторических воспоминаний, он обладал еще одной изумительной способностью – изобретать деньги и устраивать кредиты в маленьких ресторанах и кухмистерских.
Все служащие ломбарда и ссудных касс, тайные и явные ростовщики, старьевщики были с ним в самом тесном знакомстве.
Если же по некоторым причинам нельзя было к ним прибегнуть, то и тут Соловьев оставался на высоте своей находчивости.
Предводительствуя кучкой обедневших друзей и удрученный своей обычной деловой ответственностью, он иногда мгновенно озарялся внутренним вдохновением, делал издали, через улицу, таинственный знак проходившему со своим узлом за плечами татарину и на несколько секунд исчезал с ним в ближайших воротах.
Он быстро возвращался назад без тужурки, в одной рубахе навыпуск, подпоясанный шнурочком, или зимой без пальто, в легоньком костюмчике, или вместо новой, только что купленной фуражки – в крошечном жокейском картузике, чудом державшемся у него на макушке.
Его все любили: товарищи, прислуга, женщины, дети.
И все были с ним фамильярны.
Особенным благорасположением пользовался он со стороны своих кунаков татар, которые, кажется, считали его за блаженненького.
Они иногда летом приносили ему в подарок крепкий, пьяный кумыс в больших четвертных бутылях, а на байрам приглашали к себе есть молочного жеребенка.
Как это ни покажется неправдоподобным, но Соловьев в критические минуты отдавал на хранение татарам некоторые книги и брошюры.
Он говорил при этом с самым простым и значительным видом:
«То, что я тебе даю, – Великая книга.
Она говорит о том, что Аллах Акбар и Магомет его пророк, что много зла и бедности на земле и что люди должны быть милостивы и справедливы друг к другу».
У него были и еще две особенности: он очень хорошо читал вслух и удивительно, мастерски, прямо-таки гениально играл в шахматы, побеждая шутя первоклассных игроков.
Его нападение было всегда стремительно и жестоко, защита мудра и осторожна, преимущественно в облическом[10 - Обходном (от лат. obiquus)] направлении, уступки противнику исполнены тонкого дальновидного расчета и убийственного коварства.
При этом делал он свои ходы точно под влиянием какого-то внутреннего инстинкта или вдохновения, не задумываясь более чем на четыре-пять секунд и решительно презирая почтенные традиции.
С ним неохотно играли, считали его манеру играть дикарской, но все-таки играли иногда на крупные деньги, которые, неизменно выигрывая, Соловьев охотно возлагал на алтарь товарищеских нужд.