Любка хлопала в ладоши и визжала в восторге:
– Господин профессор, еще!
Пожалуйста, еще, еще!..
Но когда, соединив в принесенной пустой бутылке из-под шампанского водород с кислородом и обмотав бутыль для предосторожности полотенцем, Симановский велел Любке направить горлышко на горящую свечу и когда раздался взрыв, точно разом выпалили из четырех пушек, взрыв, от которого посыпалась штукатурка с потолка, тогда Любка струсила и, только с трудом оправившись, произнесла дрожащими губами, но с достоинством:
– Вы уж извините меня, пожалуйста, но так как у меня собственная квартира и теперь я вовсе не девка, а порядочная женщина, то прошу больше у меня не безобразничать.
Я думала, что вы, как умный и образованный человек, все чинно и благородно, а вы только глупостями занимаетесь.
За это могут и в тюрьму посадить.
Впоследствии, много, много спустя, она рассказывала о том, что у нее был знакомый студент, который делал при ней динамит.
Должно быть, в конце концов Симановский, этот загадочный человек, такой влиятельный в своей юношеской среде, где ему приходилось больше иметь дело с теорией, и такой несуразный, когда ему попался практический опыт над живой душой, был просто-напросто глуп, но только умел искусно скрывать это единственное в нем искреннее качество.
Потерпев неудачу в прикладных науках, он сразу перешел к метафизике.
Однажды он очень самоуверенно и таким тоном, после которого не оставалось никаких возражений, заявил Любке, что бога нет и что он берется это доказать в продолжение пяти минут.
Тогда Любка вскочила с места и сказала ему твердо, что она, хотя и бывшая проститутка, но верует в бога и не позволит его обижать в своем присутствии и что если он будет продолжать такие глупости, то она пожалуется Василию Васильевичу.
– Я ему тоже скажу, – прибавила она плачущим голосом, – что вы, вместо того чтобы меня учить, только болтаете всякую чушь и тому подобную гадость, а сами все время держите руку у меня на коленях.
А это даже совсем неблагородно. – И в первый раз за все их знакомство она, раньше робевшая и стеснявшаяся, резко отодвинулась от своего учителя.
Однако Симановский, потерпев несколько неудач, все-таки упрямо продолжал действовать на ум и воображение Любки.
Он пробовал ей объяснить теорию происхождения видов, начиная от амебы и кончая Наполеоном.
Любка слушала его внимательно, и в глазах ее при этом было умоляющее выражение:
«Когда же ты перестанешь наконец?»
Она зевала в платок и потом виновато объясняла:
«Извините, это у меня от нервов».
Маркс тоже не имел успеха; товар, добавочная стоимость, фабрикант и рабочий, превратившиеся в алгебраические формулы, были для Любки лишь пустыми звуками; сотрясающими воздух, и она, очень искренняя в душе, всегда с радостью вскакивала с места, услышав, что, кажется, борщ вскипел или самовар собирается убежать.
Нельзя сказать, чтобы Симановский не имел успеха у женщин.
Его апломб и его веский, решительный тон всегда действовали на простые души, в особенности на свежие, наивно-доверчивые души.
От длительных связей он отделывался всегда очень легко: либо на нем лежало громадное ответственное призвание, перед которым семейные любовные отношения – ничто, либо он притворялся сверхчеловеком, которому все позволено (о ты, Ницше, так давно и так позорно перетолканный для гимназистов!).
Пассивное, почти незаметное, но твердо уклончивое сопротивление Любки раздражало и волновало его.
Именно раззадоривало его то, что она, прежде всем такая доступная, готовая отдать свою любовь в один день нескольким людям подряд, каждому за два рубля, и вдруг она теперь играет в какую-то чистую и бескорыстную влюбленность!
«Ерунда, – думал он. – Этого не может быть.
Она ломается, и, вероятно, я с нею не нахожу настоящего тона».
И с каждым днем он становился требовательнее, придирчивее и суровее.
Он вряд ли сознательно, вернее что по привычке, полагался на свое всегдашнее влияние, устрашающее мысль и подавляющее волю, которое ему редко изменяло.
Однажды Любка пожаловалась на него Лихонину.
– Уж очень он, Василий Васильевич, со мной строгий, и ничего я не понимаю, что он говорит, и я больше не хочу с ним учиться.
Лихонин кое-как с грехом пополам успокоил ее, но все-таки объяснился с Симановским.
Тот ему ответил хладнокровно:
– Как хотите, дорогой мой, если вам или Любе не нравится мой метод, то я котов и отказаться.
Моя задача состоит лишь в том, чтобы в ее образование ввести настоящий элемент дисциплины.
Если она чего-нибудь не понимает, то я заставляю ее зубрить наизусть.
Со временем это прекратится.
Это неизбежно.
Вспомните, Лихонин, как нам был труден переход от арифметики к алгебре, когда нас заставляли заменять простые числа буквами, и мы не знали, для чего это делается.
Или для чего нас учили грамматике, вместо того чтобы просто рекомендовать нам самим писать повести и стихи?
А на другой же день, склонившись низко под висячим абажуром лампы над телом Любки и обнюхивая ее грудь и под мышками, он говорил ей:
– Нарисуйте треугольник... Ну да, вот так и вот так.
Вверху я пишу
«Любовь».
Напишите просто букву Л, а внизу М и Ж.
Это будет: любовь женщины и мужчины.
С видом жреца, непоколебимым и суровым, он говорил всякую эротическую белиберду и почти неожиданно окончил:
– Итак, поглядите. Люба.
Желание любить – это то же, что желание есть, пить и дышать воздухом. – Он крепко сжимал ее ляжку гораздо выше колена, и она опять, конфузясь и не желая его обидеть, старалась едва заметно, постепенно отодвинуть ногу.