Есть влияния, от которых освободиться трудно, почти невозможно.
С другой стороны, он уже давно тяготился сожительством с Любкой.
Часто он думал про себя:
«Она заедает мою жизнь, я пошлею, глупею, я растворился в дурацкой добродетели; кончится тем, что я женюсь на ней, поступлю в акциз, или в сиротский суд, или в педагоги, буду брать взятки, сплетничать и сделаюсь провинциальным гнусным сморчком.
И где же мои мечты о власти ума, о красоте жизни, общечеловеческой любви и подвигах?» – говорил он иногда даже вслух и теребил свои волосы.
И потому, вместо того чтобы внимательно разобраться в жалобах Любки, он выходил из себя, кричал, топал ногами, а терпеливая, кроткая Любка смолкала и удалялась в кухню, чтобы там выплакаться.
Теперь все чаще и чаще, после семейных ссор, в минуты примирения, он говорил Любке:
– Дорогая Люба, мы с тобой не подходим друг к другу, пойми это.
Смотри: вот тебе сто рублей, поезжай домой.
Родные тебя примут, как свою.
Поживи, осмотрись.
Я приеду за тобой через полгода, ты отдохнешь, и, конечно, все грязное, скверное, что привито тебе городом, отойдет, отомрет.
И ты начнешь новую жизнь самостоятельно, без всякой поддержки, одинокая и гордая!
Но разве сделаешь что-нибудь с женщиной, которая полюбила в первый и, конечно, как ей кажется, в последний раз?
Разве ее убедишь в необходимости разлуки?
Разве для нее существует логика?
Благоговея всегда перед твердостью слов и решений Симановского, Лихонин, однако, догадывался и чутьем понимал истинное его отношение к Любке, и в своем желании освободиться, стряхнуть с себя случайный и непосильный Груз, он ловил себя на гаденькой мысли:
«Она нравится Симановскому, а ей разве не все равно: он, или я, или третий?
Объяснюсь-ка я с ним начистоту и уступлю ему Любку по-товарищески.
Но ведь не пойдет дура.
Визг подымет».
«Или хоть бы застать их как-нибудь вдвоем, – думал он дальше, – в какой-нибудь решительной позе... поднять крик, сделать скандал... Благородный жест... немного денег и... убежать».
Он теперь часто по несколько дней не возвращался домой и потом, придя, переживал мучительные часы женских допросов, сцен, слез, даже истерических припадков.
Любка иногда тайком следила за ним, когда он уходил из дома, останавливалась против того подъезда, куда он входил, и часами дожидалась его возвращения для того, чтобы упрекать его и плакать на улице.
Не умея читать, она перехватывала его письма и, не решаясь обратиться к помощи князя или Соловьева, копила их у себя в шкафчике вместе с сахаром, чаем, лимоном и всякой другой дрянью.
Она уже дошла до того, что в сердитые минуты угрожала ему серной кислотой.
«Черт бы ее побрал, – размышлял Лихонин в минуты „коварных планов“. – Все равно, пусть даже между ними ничего нет.
А все-таки возьму и сделаю страшную сцену ему и ей».
И он декламировал про себя:
«Ах, так!.. Я тебя пригрел на своей груди, и что же я вижу?
Ты платишь мне черной неблагодарностью...
А ты, мой лучший товарищ, ты посягнул на мое единственное счастье!.. О нет, нет, оставайтесь вдвоем, я ухожу со слезами на глазах.
Я вижу, что я лишний между вами!
Я не хочу препятствовать вашей любви, и т. д. и т. д. «
И вот именно эти мечты, затаенные планы, такие мгновенные, случайные и в сущности подлые, – из тех, в которых люди потом самим себе не признаются, – вдруг исполнились.
Был очередной урок Соловьева.
К его большому счастью, Любка наконец-таки прочитала почти без запинки:
«Хороша соха у Михея, хороша и у Сысоя... ласточка... качели... дети любят бога... „ И в награду за это Соловьев прочитал ей вслух «О купце Калашникове и опричнике Кирибеевиче“.
Любка от восторга скакала в кресле, хлопала в ладоши.
Ее всю захватила красота этого монументального, героического произведения.
Но ей не пришлось высказать полностью своих впечатлений.
Соловьев торопился на деловое свидание.
И тотчас же навстречу Соловьеву, едва обменявшись с ним в дверях приветствием, пришел Симановский.
У Любки печально вытянулось лицо и надулись губы.
Уж очень противен стал ей за последнее время этот педантичный учитель и грубый самец.
На этот раз он начал лекцию на тему о том, что для человека не существует ни законов, ни прав, ни обязанностей, ни чести, ни подлости и что человек есть величина самодовлеющая, ни от кого и ни от чего не зависимая.
– Можно быть богом, можно быть и глистом, солитером – это все равно.
Он уже хотел перейти к теории любовных чувств, но, к сожалению, от нетерпения поспешил немного: он обнял Любку, притянул к себе и начал ее грубо тискать.
«Она опьянеет от ласки.
Отдастся!» – думал расчетливый Симановский.