Эрнест Хемингуэй Во весь экран За рекой в тени деревьев (1950)

Приостановить аудио

Болело оно потому, что приходилось без конца торчать в воде.

Обсушиться не удавалось при всем желании, и лучше было поскорее промокнуть до нитки да так и оставаться мокрым.

Австрийские атаки были плохо организованы, но шли одна за другой с необыкновенным упорством; сперва обрушивался артиллерийский огонь, который должен был подавить сопротивление, потом он прекращался, и можно было оглядеть свои позиции и сосчитать людей.

Позаботиться о раненых было некогда: начиналась атака – и тогда убивали австрияков, которые наступали по болоту, подняв над водой винтовки и бредя еле-еле, как только и можно брести по пояс в воде.

"Не знаю, что бы мы делали, если бы они не прекращали обстрела перед атакой, – часто думал полковник, бывший в то время лейтенантом. – Но перед самой атакой они всегда прекращали огонь и переносили его вглубь.

Если бы мы потеряли старое русло Пьяве и отошли к Силе, противник перенес бы огонь на вторую и третью линии обороны, хотя и ту и другую все равно невозможно было удержать, и австрийцам следовало бы подтянуть всю артиллерию поближе и бить, не переставая, во время самой атаки, пока не прорвутся.

Но, слава богу, – думал полковник, – командует всегда какой-нибудь высокопоставленный оболтус, вот они и действовали непродуманно".

Всю зиму он болел тяжелой ангиной и убивал людей, которые шли на него с гранатами, пристегнутыми к ремням портупеи, тяжелыми ранцами из телячьей кожи, в касках, похожих на котелок.

Это был враг.

Но он никогда не питал к ним вражды, да и вообще каких бы то ни было чувств.

Он командовал, обвязав горло старым носком, смоченным в скипидаре, и они отбивали атаки ружейным огнем и огнем пулеметов, которые оставались целы после очередного артиллерийского обстрела.

Он учил своих людей стрелять – редкое в европейских войсках искусство, учил их глядеть в лицо наступающему врагу, и поскольку всегда выпадают минуты затишья, когда можно спокойно поучиться, они стали отличными стрелками.

Но после артиллерийского обстрела всякий раз приходилось считать – и считать быстро, – сколько у тебя стрелков.

Его самого трижды ранило в ту зиму, но раны все были удачные – легкие ранения, не задевшие костей, и это внушило ему твердую веру в свое бессмертие, – ведь его давно должны были убить во время одного из ураганных обстрелов перед какой-нибудь атакой.

В конце концов, и ему попало как следует, на всю жизнь.

Ни одна из его ран не оставила такого следа, как это первое тяжелое ранение.

«Наверно, – думал он, – я тогда потерял веру в бессмертие.

Что ж, в своем роде это немалая потеря».

Этот край был ему дорог, дороже, чем он мог или хотел кому-нибудь признаться, и теперь он был счастлив, что еще полчаса – и они будут в Венеции.

Полковник принял две таблетки нитроглицерина; он был мастер плеваться, только тогда, в восемнадцатом году, у него не хватило слюны, чтобы проглотить таблетку, ничем не запивая.

– Как дела, Джексон? – спросил он.

– Отлично, господин полковник.

– Сверните у развилка на Местре влево – мы увидим лодки на канале, да и движение там потише.

– Слушаюсь, господин полковник. Вы мне покажете этот развилок?

– Конечно, – сказал полковник.

Они быстро приближались к Местре, и он снова испытал то чувство, какое у него было, когда он впервые подъезжал к Нью-Йорку, а тот весь сверкал – белый и красивый.

Тогда там еще не все было затянуто дымом.

«Мы подъезжаем к моему городу, – думал он. – Господи, какой это город!»

Свернув влево, они поехали вдоль канала, где стояли у причалов рыбачьи лодки, и полковник наслаждался, глядя на коричневые сети, и плетеные садки, и строгую, красивую форму лодок.

«Нет, живописными их не назовешь.

Живописность – это дерьмо.

Они просто дьявольски красивы».

Машина миновала длинную вереницу лодок; эти медленные воды канала текли из Бренты, и он вспомнил берег Бренты, где стоят знаменитые виллы с лужайками и садами, с платанами и кипарисами.

«Вот если бы меня там похоронили, – думал он. – Я ведь так хорошо знаю те места.

Но вряд ли это можно устроить.

А впрочем, кто его знает.

Найдутся же люди, которые дадут похоронить меня на своей земле.

Спрошу у Альберто.

Да нет, он еще решит, что я нытик».

Он уже давно подумывал о разных красивых местах, где бы ему хотелось быть похороненным, о тех краях, частью которых он хотел бы стать.

«Смердишь и разлагаешься не так уж долго, зато станешь чем-то вроде навоза, даже кости и те пойдут в дело.

Я бы хотел, чтобы меня похоронили где-нибудь подальше, на самом краю усадьбы, но чтобы оттуда был виден милый старый дом и высокие тенистые деревья.

Вряд ли это доставит им так уж много хлопот.

Я бы смешался с той землей, где по вечерам играют дети, а по утрам, может быть, еще учат лошадей брать препятствия и их копыта глухо стучат по дерну, а в пруду прыгает форель, охотясь за мошками».

Теперь, от Местре, они ехали по мощеной дороге мимо уродливого завода Бреда, который с тем же успехом мог быть заводом Хэммонда в штате Индиана.

– А что они здесь делают, господин полковник? – спросил Джексон.

– В Милане эта фирма строит паровозы, – ответил полковник. – Тут они производят разные изделия из металла, всего понемножку.

Отсюда вид на Венецию был неказистый, полковник не любил эту дорогу; зато путь был намного короче и можно было поглядеть на каналы и бакены.

– Этот город сам себя кормит, – сказал он Джексону. – Когда-то Венеция была владычицей морей, народ здесь отчаянный, не боится ни бога, ни черта, такого больше нигде не встретишь.

Люди здесь вежливые, но Венеция, если приглядишься, бедовое местечко – похуже Шайенна.